"очарованный странник" - анализ повести лескова.

Повесть Лескова «Очарованный странник» не перестаёт интриговать каждое новое поколение читателей. Уже само название таит в себе увлекательную загадку и одновременно подсказку, ведь его правильная трактовка способствует раскрытию задумки автора. Идея создания истории о жизни и приключениях русского странника появилась у Лескова в 1872 году после путешествия по Ладожскому озеру и посещения островов, на которых располагались монастыри. Первая версия произведения была написана автором буквально за полгода и озаглавлена по-другому, но она показалась редактору не доработанной. Окончательный вариант напечатали уже в 1873, после корректировок и прочтения для избранных слушателей.

Николай Лесков неслучайно выбрал для своего произведения повествование в виде сказа. Это позволило автору глубже погрузить читателей в соответствующий событиям период времени, тоньше передать атмосферу жизни простого народа (главный герой из крепостных). Писатель создал свою особую традицию использования разговорных выражений и выдуманных словообразований. Они немного сложны для современного восприятия, но это не мешает наслаждаться историей Ивана Северьяныча Флягина (Голована), ведущейся от первого лица со 2-й по 19 главы (в 1-й и 20 действует рассказчик).

По замыслу автора главный герой повести постоянно находится в пути - физическом и духовном поиске. Без сомнения, он - грешник, но признавший свои проступки, искренне противостоящий искушениям, стремящийся искупить вину через испытания. Дорога Флягина ещё не окончена, но он уже вступил на праведный путь, найдя своё очарование жизнью не только в любовании окружающим миром, но и в служении Родине, готовности умирать за народ. Правильнее и интереснее «Очарованный странник» читать онлайн полностью. Также произведение легко скачать на нашем сайте.


Лесков Hиколай Семенович
Очарованный странник
Н.С. ЛЕСКОВ
ОЧАРОВАННЫЙ СТРАННИК
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мы плыли по Ладожскому озеру от острова Коневца к Валааму* и на пути зашли по корабельной надобности в пристань к Кореле. Здесь многие из нас полюбопытствовали сойти на берег и съездили на бодрых чухонских лошадках в пустынный городок. Затем капитан изготовился продолжать путь, и мы снова отплыли.
После посещения Корелы весьма естественно, что речь зашла об этом бедном, хотя и чрезвычайно старом русском поселке, грустнее которого трудно что-нибудь выдумать. На судне все разделяли это мнение, и один из пассажиров, человек, склонный к философским обобщениям и политической шутливости, заметил, что он никак не может понять: для чего это неудобных в Петербурге людей принято отправлять куда-нибудь в более или менее отдаленные места, отчего, конечно, происходит убыток казне на их провоз, тогда как тут же, вблизи столицы, есть на Ладожском берегу такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения и ужасною скукою гнетущей, скупой природы.
- Я уверен, - сказал этот путник, - что в настоящем случае непременно виновата рутина или в крайнем случае, может быть, недостаток подлежащих сведений.
Кто-то часто здесь путешествующий ответил на это, что будто и здесь разновременно живали какие-то изгнанники, но только все они недолго будто выдерживали.
- Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже и понять не мог). Так, приехавши сюда, он долго храбрился и все надеялся какое-то судбище поднять; а потом как запил, так до того пил, что совсем с ума сошел и послал такую просьбу, чтобы его лучше как можно скорее велели "расстрелять или в солдаты отдать, а за неспособностью повесить".
- Какая же на это последовала резолюция?
- М... н... не знаю, право; только он все равно этой резолюции не дождался: самовольно повесился.
- И прекрасно сделал, - откликнулся философ.
- Прекрасно? - переспросил рассказчик, очевидно купец, и притом человек солидный и религиозный.
- А что же? по крайней мере, умер, и концы в воду.
- Как же концы в воду-с? А на том свете что ему будет? Самоубийцы, ведь они целый век будут мучиться. За них даже и молиться никто не может.
Философ ядовито улыбнулся, но ничего не ответил, но зато и против него и против купца выступил новый оппонент, неожиданно вступившийся за дьячка, совершившего над собою смертную казнь без разрешения начальства.
Это был новый пассажир, который ни для кого из нас не заметно присел с Коневца. Од до сих пор молчал, и на него никто не обращал никакого внимания, но теперь все на него оглянулись, и, вероятно, все подивились, как он мог до сих пор оставаться незамеченным. Это был человек огромного роста, с смуглым открытым лицом и густыми волнистыми волосами свинцового цвета: так странно отливала его проседь. Он был одет в послушничьем подряснике с широким монастырским ременным поясом и в высоком черном суконном колпачке. Послушник он был иди постриженный монах* - этого отгадать было невозможно, потому что монахи ладожских островов не только в путешествиях, но и на самых островах не всегда надевают камилавки, а в сельской простоте ограничиваются колпачками. Этому новому нашему сопутнику, оказавшемуся впоследствии чрезвычайно интересным человеком, по виду можно было дать с небольшим лет за пятьдесят; но он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого*. Казалось, что ему бы не в ряске ходить, а сидеть бы ему на "чубаром" да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как "смолой и земляникой пахнет темный бор".
Но, при всем этом добром простодушии, не много надо было наблюдательности, чтобы видеть в нем человека много видевшего и, что называется, "бывалого". Он держался смело, самоуверенно, хотя и без неприятной развязности, и заговорил приятным басом с повадкою.
- Это все ничего не значит, - начал он, лениво и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх, по-гусарски, закрученных седых усов. Я, что вы насчет того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю. И что за них будто некому молиться - это тоже пустяки, потому что есть такой человек, который все их положение самым легким манером очень просто может поправить.
Его спросили: кто же это такой человек, который ведает и исправляет дела самоубийц, после их смерти?
- А вот кто-с, - отвечал богатырь-черноризец, - есть в московской епархии* в одном селе попик - прегорчающий пьяница, которого чуть было не расстригли, - так он ими орудует.
- Как же вам это известно?
- А помилуйте-с, это не я один знаю, а все в московском округе про то знают, потому что это дело шло через самого высокопреосвященного митрополита Филарета.
Вышла маленькая пауза, и кто-то сказал, что все это довольно сомнительно.
Черноризец нимало не обиделся этим замечанием и отвечал:
- Да-с, оно по первому взгляду так-с, сомнительно-с. И что тут удивительного, что оно нам сомнительным кажется, когда даже сами его высокопреосвященство долго этому не верили, а потом, получив верные тому доказательства, увидали, что нельзя этому не верить, и поверили?
Пассажиры пристали к иноку с просьбою рассказать эту дивную историю, и он от этого не отказался и начал следующее:
- Повествуют так, что пишет будто бы раз один благочинный высокопреосвященному владыке, что будто бы, говорит, так и так, этот попик ужасная пьяница, - пьет вино и в приходе не годится. И оно, это донесение, по одной сущности было справедливо. Владыко и велели прислать к ним этого попика в Москву. Посмотрели на него и видят, что действительно этот попик запивашка, и решили, что быть ему без места. Попик огорчился и даже перестал пить, и все убивается и оплакивает: "До чего, думает, я себя довел, и что мне теперь больше делать, как не руки на себя наложить? Это одно, говорит, мне только и осталося: тогда, по крайней мере, владыка сжалятся над моею несчастною семьею и дочери жениха дадут, чтобы он на мое место заступил семью мою питал". Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: "Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я не скотина: я не без души, - куда потом моя душа пойдет?" И стал он от этого часу еще больше скорбеть. Ну, хорошо: скорбит он и скорбит, а владыко решили, что быть ему за его пьянство без места, и легли однажды после трапезы на диванчик с книжкой отдохнуть и заснули. Ну, хорошо: заснули они или этак только воздремали, как вдруг видят, будто к ним в келию двери отворяются. Они и окликнули: "Кто там?" - потому что думали, будто служка им про кого-нибудь доложить пришел; ан, вместо служки, смотрят - входит старец, добрый-предобрый, и владыко его сейчас узнали, что это преподобный Сергий*.
Владыка и говорят:
"Ты ли это, пресвятой отче Сергие?"
А угодник отвечает:
"Я, раб божий Филарет*".
Владыко спрашивают:
"Что же твоей чистоте угодно от моего недостоинства?"
А святой Сергий отвечает:
"Милости хощу".
"Кому же повелишь явить ее?"
А угодник и наименовал того попика, что за пьянство места лишен, и сам удалился; а владыко проснулись и думают: "К чему это причесть: простой это сон, или мечтание, или духоводительное видение?" И стали они размышлять и, как муж ума во всем свете именитого, находят, что это простой сон, потому что статочное ли дело, что святой Сергий, постник и доброго, строгого жития блюститель, ходатайствовал об иерее слабом, творящем житие с небрежением. Ну-с, хорошо: рассудили так его высокопреосвященство и оставили все это дело естественному оного течению, как было начато, а сами провели время, как им надлежало, и отошли опять в должный час ко сну. Но только что они снова опочили, как снова видение, и такое, что великий дух владыки еще в большее смятение повергло. Можете вообразить: грохот... такой страшный грохот, что ничем его невозможно выразить... Скачут... числа им нет, сколько рыцарей... несутся, все в зеленом убранстве, латы и перья, и кони что львы, вороные, а впереди их горделивый стратопедарх* в таком же уборе, и куда помахнет темным знаменем, туда все и скачут, а на знамени змей. Владыка не знают, к чему этот поезд, а оный горделивец командует: "Терзайте, - говорит, - их: теперь нет их молитвенника", - и проскакал мимо; а за сим стратопедархом его воины, а за ними, как стая весенних гусей тощих, потянулись скучные тени, и вс? кивают владыке грустно и жалостно, и вс? сквозь плач тихо стонут: "Отпусти его! - он один за нас молится". Владыко как изволили встать, сейчас посылают за пьяным попиком и расспрашивают: как и за кого он молится? А поп по бедности духовной весь перед святителем растерялся и говорит: "Я, владыко, как положено совершаю". И насилу его высокопреосвященство добились, что он повинился: "Виноват, - говорит, - в одном, что сам, слабость душевную имея и от отчаяния думая, что лучше жизни себя лишить, я всегда на святой проскомидии* за без покаяния скончавшихся и руки на ся наложивших молюсь..." Ну, тут владыка и поняли, что то за тени пред ним в сидении, как тощие гуси, плыли, и не восхотели радовать тех демонов, что впереди их спешили с губительством, и благословили попика: "Ступай - изволили сказать, - и к тому не согрешай, а за кого молился - молись", - и опять его на место отправили. Так вот он, этакий человек, всегда таковым людям, что жизни борения не переносят, может быть полезен, ибо он уже от дерзости своего призвания не отступит и все будет за них создателю докучать, и тот должен будет их простить.
- Почему же "должен"?
- А потому, что "толцытеся"; ведь это от него же самого повелено, так ведь уже это не переменится же-с.
- А скажите, пожалуйста, кроме этого московского священника за самоубийц разве никто не молится?
- А не знаю, право, как вам на это что доложить? Не следует, говорят, будто бы за них бога просить, потому что они самоуправцы, а впрочем, иные, сего не понимая, и о них молятся. На троицу, не то на духов день, однако, кажется даже всем позволено за них молиться. Тогда и молитвы такие особенные читаются. Чудесные молитвы, чувствительные; кажется, всегда бы их слушал.
- А их нельзя разве читать в другие дни?
- Не знаю-с. Об этом надо спросить у кого-нибудь из начитанных: те, думается, должны бы знать; да как мне это ни к чему, об этом говорить.
- А в служении вы не замечали, чтобы эти молитвы когда-нибудь повторялись?
- Нет-с, не замечал; да и вы, впрочем, на мои слова в этом не полагайтесь, потому что я ведь у службы редко, бываю.
- Отчего же это?
- Занятия мои мне не позволяют.
- Вы иеромонах* или иеродиакон?
- Нет, я, еще просто в рясофоре*.
- Все же ведь уже это значит, вы инок?
- Н...да-с; вообще это так почитают.
- Почитать-то почитают, - отозвался на это купец, - но только из рясофора-то еще можно и в солдаты лоб забрить.
Богатырь-черноризец нимало этим замечанием не обиделся, а только пораздумал немножко и отвечал:
- Да, можно, и, говорят, бывали такие случаи; но только я уже стар: пятьдесят третий год живу, да и мне военная служба не в диковину.
- Разве вы служили в военной службе?
- Служил-с.
- Что же, ты из ундеров, что ли? - снова спросил его купец.
- Нет, не из ундеров.
- Так кто же: солдат, или вахтер, или помазок - чей возок?
- Нет, не угадали; но только я настоящий военный, при полковых делах был почти с самого детства.
- Значит, кантонист*? - сердясь, добивался купец.
- Опять же нет.
- Так прах же тебя разберет, кто же ты такой?
- Я конэсер.
- Что-о-о тако-о-е?
- Я конэсер-с, конэсер, или, как простонароднее выразить, я в лошадях знаток и при ремонтерах* состоял для их руководствования.
- Вот как!
- Да-с, не одну тысячу коней отобрал и отъездил. Таких зверей отучал, каковые, например, бывают, что встает на дыбы да со всего духу навзничь бросается и сейчас седоку седельною лукою может грудь проломить, а со мной этого ни одна не могла.
- Как же вы таких усмиряли?
- Я... я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, - она и усмиреет.
- Ну, а потом?
- Потом сойдешь, огладишь, дашь ей в глаза себе налюбоваться, чтобы в памяти у нее хорошее воображение осталось, да потом сядешь опять и поедешь.
- И лошадь после этого смирно идет?
- Смирно пойдет, потому лошадь умна, она чувствует, какой человек с ней обращается и каких он насчет ее мыслей. Меня, например, лошадь в этом рассуждении всякая любила и чувствовала. В Москве, в манеже, один конь был, совсем у всех наездников от рук отбился и изучил, профан, такую манеру, чтобы за колени седока есть. Просто, как черт, схватит зубищами, так всю коленную чашку и вышелушит. От него много людей погибло. Тогда в Москву англичанин Рарей* приезжал, - "бешеный усмиритель" он назывался, - так она, эта подлая лошадь, даже и его чуть не съела, а в позор она его все-таки привела; но он тем от нее только и уцелел, что, говорят, стальной наколенник имел, так что она его хотя и ела за ногу, но не могла прокусить и сбросила; а то бы ему смерть; а я ее направил как должно.
- Расскажите, пожалуйста, как же вы это сделали?
- С божиею помощию-с, потому что, повторяю вам, я к этому дар имею. Мистер Рарей этот, что называется "бешеный укротитель", и прочие, которые за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на другую сторону башкой мотнуть; а я совсем противное тому средство изобрел; я, как только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: "Ничего, говорю, это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим. Англичанин этого не может постичь, а я постигну и помогу". Начальство согласилось. Тогда я говорю: "Выведите его за Дрогомиловскую заставу!" Вывели. Хорошо-с; свели мы его в поводьях в лощину к Филям, где летом господа на дачах живут. Я вижу: тут место просторное и удобное, и давай действовать. Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех шароварах да в картузе, а по голому телу имел тесменный поясок от святого храброго князя Всеволода-Гавриила из Новгорода, которого я за молодечество его сильно уважал* и в него верил; а на том пояске его надпись заткана: "Чести моей никому не отдам". В руках же у меня не было никакого особого инструмента, как опричь в одной - крепкая татарская нагайка с свинцовым головком, в конце так не более яко в два фунта, а в другой простой муравный* горшок с жидким тестом. Ну-с, уселся я, а четверо человек тому коню морду поводьями в разные стороны тащат, чтобы он на которого-нибудь из них зубом не кинулся. А он, бес, видя, что на него ополчаемся, и ржет, и визжит, и потеет, и весь от злости трусится, сожрать меня хочет. Я это вижу и велю конюхам: "Тащите, говорю, скорее с него, мерзавца, узду долой". Те ушам не верят, что я им такое даю приказание, и глаза выпучили. Я говорю: "Что же вы стоите! или не слышите? Что я вам приказываю - вы то сейчас исполнять должны!" А они отвечают: "Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?" Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: "Снимай!" Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами - они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри. Он испужался, думает: "Что это такое?" А я скорее схватил с головы картуз в левую руку и прямо им коню еще больше на глаза теста натираю, а нагайкой его по боку щелк... Он?к да вперед, а и его картузом по глазам тру, чтобы ему совсем зрение в глазах замутить, а нагайкой еще по другому боку... Да и пошел, да и пошел его парить. Не даю ему ни продохнуть, ни проглянуть, все ему своим картузом по морде тесто размазываю, слеплю, зубным скрежетом в трепет привожу, пугаю, а по бокам с обеих сторон нагайкой деру, чтобы понимал, что это не шутка... Он это понял и не стал на одном месте упорствовать, а ударился меня носить. Носил он меня, сердечный, носил, а я его порол да порол, так что чем он усерднее носится, тем и я для него еще ревностнее плетью стараюсь, и, наконец, оба мы от этой работы стали уставать: у меня плечо ломит и рука не поднимается, да и он, смотрю, уже перестал коситься и язык изо рта вон посунул. Ну, тут я вижу, что он пардону просит, поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор и говорю: "Стой, собачье мясо, песья снедь!" да как дерну его книзу - он на колени передо мною и пал, и с той поры такой скромник сделался, что лучше требовать не надо: и садиться давался и ездил, но только скоро издох.
- Издох однако?
- Издох-с; гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера своего, видно, не мог преодолеть. А господин Рарей меня тогда, об этом прослышав, к себе в службу приглашал.
- Что же, вы служили у него?
- Нет-с.
- Отчего же?
- Да как вам сказать! Первое дело, что я ведь был конэсер и больше к этой части привык - для выбора, а не для отъездки, а ему нужно было только для одного бешеного усмирительства, а второе, что это с его стороны, как я полагаю, была одна коварная хитрость.
- Какая же?
- Хотел у меня секрет взять.
- А вы бы ему продали?
- Да, я бы продал.
- Так за чем же дело стало?
- Так... он сам меня, должно быть, испугался.
- Расскажите, сделайте милость, что это еще за история?
- Никакой-с особенной истории не было, а только он говорит: "Открой мне, братец, твой секрет - я тебе большие деньги дамп к себе в конэсеры возьму". Но как я никогда не мог никого обманывать, то и отвечаю: "Какой же секрет? - это глупость". А он все с аглицкой, ученой точки берет, и не поверил, говорит: "Ну, если ты не хочешь так, в своем виде, открыть, то давай с тобою вместе ром пить". После этого мы пили вдвоем с ним очень много рому, до того, что он раскраснелся и говорит, как умел: "Ну, теперь, мол, открывай, что ты с конем делал?" А я отвечаю: "Вот что..." - да глянул на него как можно пострашнее и зубами заскрипел, а как горшка с тестом на ту пору при себе не имел, то взял да для примеру стаканом на него размахнул, а он вдруг, это видя, как нырнет - и спустился под стол, да потом как шаркнет к двери, да и был таков, и негде его стало и искать. Так с тех пор мы с ним уже и не видались.
- Поэтому вы к нему и не поступили?
- Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить меня опасался? А я бы очень к нему тогда хотел, потому что он мне, пока мы с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно, своего пути не обежишь, и надо было другому призванию следовать.
- А вы что же почитаете своим призванием?
- А не знаю, право, как вам сказать... Я ведь много что происходил, мне довелось быть-с и на конях, и под конями, и в плену был, и воевал, и сам людей бил, и меня увечили, так что, может быть, не всякий бы вынес.
- А когда же вы в монастырь пошли?
- Это недавно-с, всего несколько лет после всей прошедшей моей жизни.
- И тоже призвание к этому почувствовали?
- М... н...н...не знаю, как это объяснить... впрочем, надо полагать, что имел-с.
- Почему же вы это так... как будто не наверное говорите?
- Да потому, что как же наверное сказать, когда я всей моей обширной протекшей жизненности даже обнять не могу?
- Это отчего?
- Оттого-с, что я многое даже не своею волею делал.
- А чьею же?
- По родительскому обещанию.
- И что же такое с вами происходило по родительскому обещанию?
- Всю жизнь свою я погибал, и никак не мог погибнуть.
- Будто так?
- Именно так-с.
- Расскажите же нам, пожалуйста, вашу жизнь.
- Отчего же, что вспомню, то, извольте, могу рассказать, но только я иначе не могу-с, как с самого первоначала.
- Сделайте одолжение. Это тем интереснее будет.
- Ну уж не знаю-с, будет ли это сколько-нибудь интересно, а извольте слушать.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Бывший конэсер Иван Северьяныч, господин Флягин, начал свою повесть так:
- Я родился в крепостном звании и происхожу из дворовых людей графа К.* из Орловской губернии. Теперь эти имения при молодых господах расплылись, но при старом графе были очень значительные. В селе Г., где сам граф изволил жить, был огромный, великий домина, флигеля для приезду, театр, особая кегельная галерея, псарня, живые медведи на столбу сидели, сады, свои певчие концерты пели, свои актеры всякие сцены представляли; были свои ткацкие, и всякие свои мастерства содержались; но более всего обращалось внимания на конный завод. Ко всякому делу были приставлены особые люди, но конюшенная часть была еще в особом внимании и все равно как в военной службе от солдата в прежние времена кантонист происходил, чтобы сражаться, так и у нас от кучера шел кучеренок, чтобы ездить, от конюха - конюшонок, чтобы за лошадьми ходить, а от кормового мужика кормовик, чтобы с гумна на ворки* корм возить. Мой родитель был кучер Северьян, и хотя приходился он не из самых первых кучеров, потому что у нас их было большое множество, но, однако, он шестериком правил, и в царский проезд один раз в седьмом номере был, и старинною синею ассигнациею жалован*. От родительницы своей я в самом юном сиротстве остался и ее не помню, потому как я был у нее молитвенный сын, значит, она, долго детей не имея, меня себе у бога все выпрашивала и как выпросила, так сейчас же, меня породивши, и умерла, оттого что я произошел на свет с необыкновенною большою головою, так что меня поэтому и звали не Иван Флягин, а просто Голован. Живучи при отце на кучерском дворе, всю жизнь свою я проводил на конюшне, и тут я постиг тайну познания в животном и, можно сказать, возлюбил коня, потому что маленьким еще на четвереньках я у лошадей промеж ног полозил, и они меня не увечили, а подрос, так и совсем с ними опознался. Завод у нас был отдельно, конюшни - отдельно, и мы, конюшенные люди, до завода не касались, а получали оттуда готовых воспитомков и обучали их. У нас у всякого кучера с форейтором* были шестерики, и все разных сортов: вятки, казанки, калмыки, битюцкие*, донские - все это были из приводных коней, которые по ярмаркам покупались а то, разумеется, больше было своих, заводских, но про этих говорить не стоит, потому что заводские кони смирные и ни сильного характера, ни фантазии веселой не имеют, а вот эти дикари, это ужасные были звери. Покупает их, бывало, граф прямо целыми косяками как есть весь табун, дешево, рублей по восьми, по десяти за голову, ну и как скоро мы их домой пригоним, сейчас начинаем их школить. Ужасно противляются. Половина даже, бывало, подохнет, а воспитанию не поддаются: стоят на дворе - вс? дивятся и даже от стен шарахаются, а все только на небо, как птицы, глазами косят. Даже инда жалость, глядя на иного, возьмет, потому что видишь, что вот так бы он, кажется, сердечный, и улетел, да крылышек у него нет... И овса или воды из корыта ни за что попервоначалу ни пить, ни есть не станет, и так все сохнет, сохнет, пока изведется совсем и околеет. Иногда этой траты бывает более как на половину того, что купим, а особенно из киргизских. Ужасно они степную волю любят. Ну зато которые оборкаются и останутся жить, из тех тоже немалое число, учивши, покалечить придется, потому что на их дикость одно средство - строгость, но зато уже которые все это воспитание и науку вынесут, так из этих такая отборность выходит, что никогда с ними никакой заводской лошади не сравниться по ездовой добродетели.
Родитель мой, Северьян Иваныч, правил киргизским шестериком, а когда я подрос, так меня к нему в этот же шестерик форейтором посадили. Лошади были жестокие, не то что нынешние какие-нибудь кавалерийские, что для офицеров берут. Мы этих офицерских кофишенками* звали, потому что на них нет никакого удовольствия ехать, так как на них офицеры даже могут сидеть, а те были просто зверь, аспид и василиск, все вместе: морды эти одни чего стоили, или оскал, либо ножищи, или гривье... ну то есть, просто сказать, ужасть! Устали они никогда не знали; не только что восемьдесят, а даже и сто и сто пятнадцать верст из деревни до Орла или назад домой таким же манером, это им, бывало, без отдыха нипочем сделать. Как разнесутся, так только гляди, чтобы мимо не пролетели. А мне в ту пору, как я на форейторскую подседельную сел, было еще всего одиннадцать лет, и голос у меня был настоящий такой, как по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий и до того продолжительный, что я мог это "дддиди-и-и-ттт-ы-о-о" завести и полчаса этак звенеть; но в теле своем силами я еще не могуч был, так что дальние пути не мог свободно верхом переносить, и меня еще приседлывали к лошади, то есть к седлу и к подпругам, ко всему ремнями умотают и сделают так, что упасть нельзя. Расколотит насмерть, и даже не один раз сомлеешь и чувства потеряешь, а все в своей позиции верхом едешь, и опять, наскучив мотаться, в себя придешь. Должность нелегкая; за дорогу, бывало, несколько раз такие перемены происходят, то слабеешь, то исправишься, а дома от седла совсем уже как неживого отрешат, положат и станут давать хрен нюхать; ну а потом привык, и все это нипочем сделалось; еще, бывало, едешь, да все норовишь какого-нибудь встречного мужика кнутом по рубахе вытянуть. Это форейторское озорство уже известно. Вот этак мы раз и едем с графом в гости. Погода летняя, прекрасная, и граф сидят с собакою в открытой коляске, батюшка четверней правит, а я впереди задуваю, а дорога тут с большака свертывает, и идет особый поворот верст на пятнадцать к монастырю, который называется П... пустынь*. Дорожку эту монахи справили, чтобы заманчивее к ним ездить было: преестественно, там на казенной дороге нечисть и ракиты, одни корявые прутья торчат; а у монахов к пустыне дорожка в чистоте, разметена вся, и подчищена, и по краям саженными березами обросла, и от тех берез такая зелень и дух, а вдаль полевой вид обширный... Словом сказать - столь хорошо, что вот так бы при всем этом и вскрикнул, а кричать, разумеется, без пути нельзя, так я держусь, скачу; но только вдруг на третьей или четвертой версте, не доезжая монастыря, стало этак клонить под взволочек, и вдруг я завидел тут впереди себя малую точку... что-то ползет по дороге, как ежик. Я обрадовался этому случаю и изо всей силы затянул "дддд-и-и-и-т-т-т-ы-о-о", и с версту все это звучал, и до того разгорелся, что как стали мы нагонять парный воз, на кого я кричал-то, я и стал в стременах подниматься и вижу, что человек лежит на сене на возу, и как его, верно, приятно на свежем поветрии солнышком пригрело, то он, ничего не опасаяся, крепко-прекрепко спит, так сладко вверх спиною раскинулся и даже руки врозь разложил, точно воз обнимает. Я вижу, что уже он не свернет, взял в сторону, да, поравнявшись с ним, стоя на стременах, впервые тогда заскрипел зубами да как полосну его во всю мочь вдоль спины кнутом. Его лошади как подхватят с возом под гору, а он сразу как взметнется, старенький этакой, вот в таком, как я ноне, в послушничьем колпачке, и лицо какое-то такое жалкое, как у старой бабы, да весь перепуганный, и слезы текут, и ну виться на сене, словно пескарь на сковороде, да вдруг не разобрал, верно, спросонья, где край, да кувырк с воза под колесо и в пыли-то и пополз... в вожжи ногами замотался... Мне, и отцу моему, да и самому графу сначала это смешно показалось, как он кувыркнулся, а тут вижу я, что лошади внизу, у моста, зацепили колесом за надолбу и стали, а он не поднимается и не ворочается... Ближе подъехали, я гляжу, он весь серый, в пыли, и на лице даже носа не значится, а только трещина, и из нее кровь... Граф велели остановиться, сошли, посмотрели и говорят: "Убит". Погрозились мне дома за это выпороть и велели скорей в монастырь ехать. Оттуда людей послали на мост, а граф там с игуменом переговорили, и по осени от нас туда в дары целый обоз пошел с овсом, и с мукою, и с сушеными карасями, а меня отец кнутом в монастыре за сараем по штанам продрал, но настояще пороть не стали, потому что мне, по моей должности, сейчас опять верхом надо было садиться. Тем это дело и кончилось, но в эту же самую ночь приходит ко мне в видении этот монах, которого я засек, и опять, как баба, плачет. Я говорю:
"Чего тебе от меня надо? пошел прочь!"
А он отвечает:
"Ты, - говорит, - меня без покаяния жизни решил".
"Ну, мало чего нет, - отвечаю. - Что же мне теперь с тобой делать? Ведь я это не нарочно. Да и чем, - говорю, - тебе теперь худо? Умер ты, и все кончено".
"Кончено-то, - говорит, - это действительно так, и я тебе очень за это благодарен, а теперь я пришел от твоей родной матери сказать тебе, что знаешь ли ты, что ты у нее меленый сын?"
"Как же, - говорю, - слышал я про это, бабушка Федосья мне про это не раз сказывала".
"А знаешь ли, - говорит, - ты еще и то, что ты сын обещанный?"
"Как это так?"
"А так, - говорит, - что ты богу обещан".
"Кто же меня ему обещал?"
"Мать твоя".
"Ну так пускай же, - говорю, - она сама придет мне про это скажет, а то ты, может быть, это выдумал".
"Нет, я, - говорит, - не выдумывал, а ей прийти нельзя".
"Почему?"
"Так, - говорит, - потому, что у нас здесь не то, что у вас на земле: здешние не все говорят и не все ходят, а кто чем одарен, тот то и делает. А если ты хочешь, - говорит, - так я тебе дам знамение в удостоверение". "Хочу, - отвечают - только какое же знамение?" "А вот, - говорит, - тебе знамение, что будешь ты много раз погибать и ни разу не погибнешь, пока придет твоя настоящая погибель, и ты тогда вспомнишь материно обещание за тебя и пойдешь в чернецы". "Чудесно, - отвечаю, - согласен и ожидаю". Он и скрылся, а я проснулся и про все это позабыл и не чаю того, что все эти погибели сейчас по ряду и начнутся. Но только через некоторое время поехали мы с графом и с графинею в Воронеж, - к новоявленным мощам* маленькую графиньку косолапую на исцеление туда везли, - и остановились в Елецком уезде, в селе Крутом* лошадей кормить, я и опять под колодой уснул, и вижу - опять идет тот монашек, которого я решил, и говорит:
"Слушай, Голованька, мне тебя жаль, просись скорей у господ в монастырь - они тебя пустят".
Я отвечаю:
"Это с какой стати?"
А он говорит:
"Ну, гляди, сколько ты иначе зла претерпишь".
Думаю, ладно; надо тебе что-нибудь каркать, когда я тебя убил, и с этим встал, запряг с отцом лошадей, и выезжаем, а гора здесь прекрутая-крутящая, и сбоку обрыв, в котором тогда невесть что народу погибало. Граф и говорит:
"Смотри, Голован, осторожнее".
А я на это ловок был, и хоть вожжи от дышловых, которым надо спускать, в руках у кучера, но я много умел отцу помогать. У него дышловики были сильные и опористые: могли так спускать, что просто хвостом на землю садились, но один из них, подлец, с астрономией был - как только его сильно потянешь, он сейчас голову кверху дерет и прах его знает куда на небо созерцает. Эти астрономы в корню - нет их хуже, а особенно в дышле они самые опасные, за конем с такою повадкою форейтор завсегда смотри, потому что астроном сам не зрит, как тычет ногами, и невесть куда попадает. Все это я, разумеется, за своим астрономом знал и всегда помогал отцу; своих подседельную и подручную, бывало, на левом локте поводами держу и так их ставлю, что они хвостами дышловым в самую морду приходятся, а дышло у них промежду крупов, а у самого у меня кнут всегда наготове, у астронома перед глазами, и чуть вижу, что он уже очень в небо полез, я его по храпе, и он сейчас морду спустит, и отлично съедем. Так и на этот раз: спускаем экипаж, и я верчусь, знаете, перед дышлом и кнутом астронома остепеняю, как вдруг вижу, что уж он ни отцовых вожжей, ни моего кнута не чует, весь рот в крови от удилов и глаза выворотил, а сам я вдруг слышу, сзади что-то заскрипело, да хлоп, и весь экипаж сразу так и посунулся... Тормоз лопнул! Я кричу отцу: "Держи! держи!" И он сам орет: "Держи! держи!" А уж чего держать, когда весь шестерик как прокаженные несутся и сами ничего не видят, а перед глазами у меня вдруг что-то стрекнуло, и смотрю, отец с козел долой летит... вожжа оборвалась... А впереди та страшная пропасть... Не знаю, жалко ли мне господ или себя стало, но только я, видя неминуемую гибель, с подседельной бросился прямо на дышло и на конце повис... Не знаю опять, сколько тогда во мне весу было, но только на перевесе ведь это очень тяжело весит, и я дышловиков так сдушил, что они захрипели и... гляжу, уже моих передовых нет, как отрезало их, а я вишу над самою пропастью, а экипаж стоит и уперся в коренных, которых я дышлом подавил.
Тут только я опомнился и пришел в страх, и руки у меня оторвались, и я полетел и ничего уже не помню. Очнулся я тоже не знаю через сколько времени и вижу, что я в какой-то избе, и здоровый мужик говорит мне:
- Ну что, неужели ты, малый, жив?
Я отвечаю:
- Должно быть, жив.
- А помнишь ли, - говорит, - что с тобою было?
Я стал припоминать и вспомнил, как нас лошади понесли и я на конец дышла бросился и повис над ямищей; а что дальше было - не знаю.
А мужик и улыбается:
- Да и где же, - говорит, - тебе это знать. Туда, в пропасть, и кони-то твои передовые заживо не долетели - расшиблись, а тебя это словно какая невидимая сила спасла: как на глиняну глыбу сорвался, упал, так на ней вниз как на салазках и скатился. Думали, мертвый совсем, а глядим ты дышишь, только воздухом дух сморило. Ну, а теперь, - говорит, - если можешь, вставай, поспешай скорее к угоднику: граф деньги оставил, чтобы тебя, если умрешь, схоронить, а если жив будешь, к нему в Воронеж привезть.
Я и поехал, по только всю дорогу ничего не говорил, а слушал, как этот мужик, который меня вез, все на гармонии "барыню" играл.
Как мы приехали в Воронеж, граф призвал меня в комнаты и говорит графинюшке:
- Вот, - говорит, - мы, графинюшка, этому мальчишке спасением своей жизни обязаны.
Графиня только головою закачала, а граф говорит:
- Проси у меня, Голован, что хочешь, - я все тебе сделаю.
Я говорю:
- Я не знаю, чего просить!
А он говорит:
- Ну, чего тебе хочется?
А я думал-думал да говорю:
- Гармонию.
Граф засмеялся и говорит:
- Ну, ты взаправду дурак, а впрочем, это само собою, я сам, когда придет время, про тебя вспомню, а гармонию, - говорит, - ему сейчас же купить.
Лакей сходил в лавки и приносит мне на конюшню гармонию:
- На, - говорит, - играй.
Я было ее взял и стал играть, но только вижу, что ничего не умею, и сейчас ее бросил, а потом ее у меня странницы на другой день из-под сарая и украли.
Мне надо было бы этим случаем графской милости пользоваться, да тогда же, как монах советовал, в монастырь проситься; а я сам не знаю зачем, себе гармонию выпросил, и тем первое самое призвание опроверг, и оттого пошел от одной стражбы к другой, все более и более претерпевая, но нигде не погиб, пока все мне монахом в видении предреченное в настоящем житейском исполнении оправдалось за мое недоверие.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Не успел я, по сем облагодетельствовании своих господ, вернуться с ними домой на новых лошадях, коих мы в Воронеже опять шестерик собрали, как прилучилося мне засесть у себя в конюшне на полочке хохлатых голубой - голубя и голубочку. Голубь был глинистого пера, а голубочка беленькая и такая красноногенькая, прехорошенькая!.. Очень они мне нравились: особенно, бывало, когда голубь ночью воркует, так это приятно слушать, а днем они между лошадей летают и в ясли садятся, корм клюют и сами с собою целуются... Утешно на все на это молодому ребенку смотреть.
И пошли у них после этого целования дети; одну пару вывели, и опять эти растут, а они целовались-целовались, да и опять на яички сели и еще вывели... Маленькие такие это голубяточки, точно в шерсти, а пера нет, и желтые, как бывают ядрышки на траве, что зовут "кошачьи просвирки", а носы притом хуже, как у черкесских князей, здоровенные... Стал я их, этих голубяток, разглядывать и, чтобы их не помять, взял одного за носик и смотрел, смотрел на него и засмотрелся, какой он нежный, а голубь его у меня все отбивает. Я с ним и забавлялся - все его этим голубенком дразню; да потом как стал пичужку назад с гнездо класть, а он уже и не дышит. Этакая досада; я его и в горстях-то грел и дышал на него, все оживить хотел; пет, пропал да и полно! Я рассердился, взял да и вышвырнул его вон за окно. Ну ничего; другой в гнезде остался, а этого дохлого откуда ни возьмись белая кошка какая-то мимо бежала и подхватила и помчала. И я ее, эту кошку, еще хорошо заметил, что она вся белая, а на лобочке, как шапочка, черное пятнышко. Ну да думаю себе, прах с ней пусть она мертвого ест. Но только ночью я сплю и вдруг слышу, на полочке над моей кроватью голубь с кем-то сердито бьется. Я вскочил и гляжу, а ночь лунная, и мне видно, что это опять та же кошечка белая уже другого, живого моего голубенка тащит.
"Ну, - думаю, - нет, зачем же, мол, это так делать?" - да вдогонку за нею и швырнул сапогом, но только не попал, - так она моего голубенка унесла и, верно, где-нибудь съела. Осиротели мои голубки, но недолго поскучали и начали опять целоваться, и опять у них парка детей готовы, а та проклятая кошка опять как тут... Лихо ее знает, как это она все это наблюдала, но только гляжу я, один раз она среди белого дня опять голубенка волочит, да так ловко, что мне и швырнуть-то за ней нечем было. Но зато же я решился ее пробрать и настроил в окне такой силок, что чуть она ночью морду показала, тут ее сейчас и прихлопнуло, и она сидит и жалится, мяучит. Я ее сейчас из силка вынул, воткнул ее мордою и передними лапами в голенище, в сапог, чтобы она не царапалась, а задние лапки вместе с хвостом забрал в левую руку, в рукавицу, а в правую кнут со стены снял, да и пошел ее на своей кровати учить. Кнутов, я думаю, сотни полторы я ей закатил и то изо всей силы, до того, что она даже и биться перестала. Тогда я ее из сапога вынул и думаю: издохла или не издохла? Сем, думаю, испробовать, жива она или нет? и положил я ее на порог да топориком хвост ей и отсек: она этак "мяя", вся вздрогнула и перекрутилась раз десять, да и побежала.
"Хорошо, - думаю, - теперь ты сюда небось в другой раз на моих голубят не пойдешь"; а чтобы ей еще страшнее было, так я наутро взял да и хвост ее, который отсек, гвоздиком у себя над окном снаружи приколотил, и очень этим был доволен. Но только так через час или не более как через два, смотрю, вбегает графинина горничная, которая отроду у нас на конюшне никогда не была, и держит над собой в руке зонтик, а сама кричит:
- Ага, ага! вот это кто? вот это кто!
Я говорю:
- Что такое?
- Это ты, - говорит, - Зозиньку изувечил? Признавайся: это ведь у тебя ее хвостик над окном приколочен?
Я говорю:
- Ну так что же такое за важность, что хвостик приколочен?
- А как же ты, - говорит, - это смел?
- А она, мол, как смела моих голубят есть?
- Ну, важное дело твои голубята!
- Да и кошка, мол, тоже небольшая барыня.
Я уже, знаете, на возрасте-то поругиваться стал.
- Что, - говорю, - за штука такая кошка.
А та стрекоза:
- Как ты эдак смеешь говорить: ты разве не знаешь, что это моя кошка и ее сама графиня ласкала, - да с этим ручкою хвать меня по щеке, а я, как сам тоже с детства был скор на руку, долго не думая, схватил от дверей грязную метлу, да ее метлою по талии...
Боже мой, что тут поднялось! Повели меня в контору к немцу-управителю судить, и он рассудил, чтобы меня как можно жесточе выпороть и потом с конюшни долой и в аглицкий сад для дорожки молотком камешки бить.

Жизнеописание странника, прошедшего сквозь множество невероятных приключений на пути к Богу. Повесть, в которой Лесков приходит к своему языку, стилизованному под народную речь, и начинает цикл о русских праведниках.

комментарии: Татьяна Трофимова

О чём эта книга?

На плывущем по Ладожскому озеру пароходе собирается компания случайных попутчиков. Среди них — то ли монах, то ли послушник с внешностью былинного богатыря — в миру Иван Флягин. В ответ на расспросы любопытствующих спутников Флягин рассказывает о своей удивительной жизни: татарском плене, роковой цыганке, чудесном спасении на войне и многом другом. Этой повестью Лесков начинает свой цикл о праведниках — но праведниках не канонических, а народных, чья жизнь не укладывается в привычные рамки и становится предметом слухов, мифов и легенд.

Николай Лесков. 1892 год

Когда она написана?

Повесть задумана, по-видимому, во время путешествия Лескова в 1872 году по Ладожскому озеру с заходом на Валаам. К концу того же года появляется её первый законченный вариант, а в 1873-м повесть готова к публикации. Для Лескова это время — рубежное: завершив монументальных «Соборян», он окончательно уходит от романной формы. «Очарованный странник» — не первая повесть Лескова: уже написаны «Житие одной бабы», «Леди Макбет Мценского уезда», «Овцебык»; незадолго до «Очарованного странника» публикуется «Запечатлённый ангел». В основу своих повестей писатель кладёт наблюдения за народной жизнью, накопленные за годы странствий по России; позднее они приведут его к замыслу так называемого цикла о праведниках. Что характерно, в этом направлении движется и Лев Толстой, который на рубеже 1860-70-х годов тоже проявляет интерес к народным сюжетам и обрабатывает их, чтобы в итоге создать на основе них «Азбуку». Та же тенденция поддерживается и писателями-народниками Писатели, разделяющие идеологию народничества — сближения интеллигенции с крестьянством в поисках народной мудрости и правды. Писателями-народниками можно назвать Николая Златовратского, Филиппа Нефёдова, Павла Засодимского, Николая Наумова. Среди литературных журналов, в которых публиковались их произведения, были «Отечественные записки», «Слово», «Русское богатство», «Заветы». с их полуочерковой прозой.

Крепость Корела в Приозёрске. XIX век. Здесь начинается действие повести: «Есть на Ладожском берегу такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения и ужасною скукою гнетущей, скупой природы»

Собор Рождества Пресвятой Богородицы Коневского Рождество-Богородичного монастыря. 1896 год. В Коневце, где находится этот собор, Иван Флягин садится на пароход

Как она написана?

Повесть имеет рамочную конструкцию. Основной сюжет — непосредственно рассказ Ивана Флягина о его странствиях — заключён во второй, который формирует беседа случайных попутчиков на пароходе. При этом перед нами не последовательный романный сюжет: хотя Флягин излагает свою биографию в хронологическом порядке, но состоит она из более или менее отдельных новелл, нанизанных по кумулятивному Постепенно накапливаемый, суммирующийся со временем. принципу. Едва герой заканчивает рассказ об одном эпизоде своей жизни, как попутчики задают ему новый вопрос — и он пускается в рассказ о следующем, без видимой связи и сквозных персонажей. Неизменным в каждой истории остаётся мотив «погибелей», через которые Иван Флягин должен пройти в процессе осознания своего предназначения. Включив повесть в цикл о праведниках, Лесков фактически придал ей статус жития — перед нами действительно пусть парадоксальный, извилистый, полный внутреннего сопротивления, но всё-таки путь героя к Богу. Если же сосредоточиться на тех приключениях, в которые Иван Флягин постоянно ввязывается, чтобы невероятным образом из них выпутаться, то житие оборачивается едва ли не авантюрным романом. Такой симбиоз, казалось бы, мало совместимых жанров, как и насыщенный разностилевым колоритом язык, станет отличительной чертой лесковского сказа.

Что на неё повлияло?

Несмотря на кажущуюся простоту повести (герой из народа, коротая время в пути, рассказывает историю своей жизни), «Очарованный странник» создан Лесковым на пересечении сразу нескольких традиций. Самая явная из них — житийная. О ней напоминает ряд характерных элементов: например, Флягин — «молитвенный сын», обещанный матерью Богу при рождении; бесхитростный герой преодолевает множество испытаний, чтобы в конце концов исполнить своё предназначение и прийти в монастырь; отсюда же — его видения и искушение бесами. Житийную традицию дополняет былинная: помимо характерных примет внешности героя вроде недюжинного роста, есть отсылки, например, к традиционным мотивам укрощения чудо-коней или поединка с басурманином. Кроме того, Лесков использует структуру романа-путешествия, причём сознательно подчёркивает это в разных вариантах названия. Первоначальное название — «Чернозёмный Телемак» — отсылало к странствиям сына Одиссея, отправившегося на поиски отца. Второй вариант, с которым повесть и была впервые опубликована — «Очарованный странник, его жизнь, опыты, мнения и приключения», — характерен для западного романа подобного типа. Один из главных комментаторов текстов Лескова Илья Серман отмечает также влияние на повесть «Мёртвых душ» Николая Гоголя со всеми поездками Чичикова по помещикам. Наконец, в тексте присутствуют романтические мотивы — и пушкинские, и лермонтовские, — которые улавливали и современники, и исследователи творчества Лескова.

А ты знаешь ли, любезный друг: ты никогда никем не пренебрегай, потому что никто не может знать, за что кто какой страстью мучим и страдает

Николай Лесков

Первая публикация «Очарованного странника» вызвала неожиданные даже для самого автора трудности. К моменту завершения повести Лесков уже несколько лет сотрудничал с журналом «Русский вестник» Литературный и политический журнал (1856-1906), основанный Михаилом Катковым. В конце 50-х редакция занимает умеренно либеральную позицию, с начала 60-х «Русский вестник» становится всё более консервативным и даже реакционным. В журнале в разные годы были напечатаны центральные произведения русской классики: «Анна Каренина» и «Война и мир» Толстого, «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы» Достоевского, «Накануне» и «Отцы и дети» Тургенева, «Соборяне» Лескова. и только что напечатал в нём «Запечатлённого ангела». Зимой 1872/73 года Лесков читал в доме генерала и покровителя литераторов Сергея Кушелева свои новые тексты, в том числе «Очарованного странника», и на присутствовавшего при чтении издателя «Русского вестника» Михаила Каткова Михаил Никифорович Катков (1818-1887) — издатель и редактор литературного журнала «Русский вестник» и газеты «Московские ведомости». В молодости Катков известен как либерал и западник, дружит с Белинским. С началом реформ Александра II взгляды Каткова становятся заметно консервативнее. В 1880-е он активно поддерживает контрреформы Александра III, ведёт кампанию против министров нетитульной национальности и вообще становится влиятельной политической фигурой — а его газету читает сам император. повесть произвела, по его собственным словам, «самое прекрасное впечатление». Но когда дело дошло до решения о публикации, издатель внезапно стал указывать Лескову на «сырость» материала и посоветовал выждать, пока история оформится во что-то законченное. По свидетельствам редакторов журнала, главным образом Каткова смутили неоднозначность героя и упоминание в тексте конкретных духовных лиц: для «охранительного» и консервативного «Русского вестника» такие вещи могли оказаться крайне неудобными. В итоге Лесков изменил название повести и отнёс её в газету «Русский мир» Консервативная ежедневная газета, выходившая в Петербурге с 1871 по 1880 год. Её основателем был генерал Михаил Черняев. В конце 1870-х у газеты появилось еженедельное литературное приложение. В 1880 году «Русский мир» слился с газетой «Биржевой вестник» и стал выходить под названием «Биржевые ведомости». , где она публиковалась на протяжении октября и ноября 1873 года. Сам Лесков такой дробностью был не очень доволен, но ждать и переписывать текст тоже не захотел, мотивировав это отсутствием сил и тем, что, в конце концов, публике на чтениях повесть понравилась.

Лошадь рысистой породы. Гравюра. 1882 год

NNehring/Getty Images

Как её приняли?

Реакция критики на «Очарованного странника» была в целом такой же, как и на последующие повести Лескова: либо игнорирование, либо недоумение. Критику Николаю Михайловскому удалось совместить и то и другое — о повести он написал лишь спустя много лет после её выхода: отметив яркость отдельных эпизодов, он сравнил их с нанизанными на нитку бусинами, которые легко можно поменять местами. Когда же Лесков опубликовал в сборнике «Русская рознь» ещё несколько повестей из будущего цикла о праведниках, в том числе «Несмертельного Голована», то встретил уже не только непонимание, но и агрессию. Одни критики указывали на слишком причудливый язык, другие цинично интересовались состоянием психического здоровья автора, который, рассказывая о всякой «чертовщине», уверяет, что говорит «правду». Такая тяжёлая критическая реакция была частично предопределена действительно необычным выбором сюжетов и языка изложения, но гораздо сильнее на неё повлияла репутация писателя. Лесков начинал литературную карьеру в демократических «Отечественных записках» очерками околоэкономической тематики, и современникам казалось, что он сочувствует левым взглядам. Когда же его статьи стали появляться в ультраконсервативной газете «Северная пчела» Газета, издававшаяся в Петербурге с 1825 по 1864 год. Основана Фаддеем Булгариным. Поначалу газета придерживалась демократических взглядов (в ней печатались произведения Александра Пушкина и Кондратия Рылеева), но после восстания декабристов резко изменила политический курс: вела борьбу с прогрессивными журналами вроде «Современника» и «Отечественных записок», публиковала доносы. Почти во всех разделах газеты писал сам Булгарин. В 1860-е новый издатель «Северной пчелы» Павел Усов пытался сделать газету более либеральной, но вынужден был закрыть издание из-за малого количества подписчиков. , а вскоре в «Библиотеке для чтения» Первый многотиражный журнал в России, издавался ежемесячно с 1834 по 1865 год в Петербурге. Издателем журнала был книготорговец Александр Смирдин, редактором — писатель Осип Сенковский. «Библиотека» была рассчитана в основном на провинциального читателя, в столице её критиковали за охранительство и поверхностность суждений. К концу 1840-х годов популярность журнала начала падать. В 1856 году на место Сенковского позвали критика Александра Дружинина, который проработал в журнале четыре года. вышел роман «Некуда», в котором писатель высмеивал революционные коммуны, его репутация в демократических кругах оказалась под вопросом. После этого Лесков попытался вернуться в «Отечественные записки» с первой версией хроники «Соборяне», но не смог даже завершить публикацию текста из-за конфликта с издателем журнала Андреем Краевским Андрей Александрович Краевский (1810-1889) — издатель, редактор, педагог. Краевский начал редакторскую карьеру в «Журнале Министерства народного просвещения», после смерти Пушкина был одним из соиздателей «Современника». Руководил газетой «Русский инвалид», «Литературной газетой», «Санкт-Петербургскими ведомостями», газетой «Голос», но самую большую известность получил как редактор и издатель журнала «Отечественные записки», к участию в котором были привлечены лучшие публицисты середины XIX века. В литературной среде Краевский имел репутацию издателя скупого и очень требовательного. . Выход яркого антинигилистического романа «На ножах» в консервативном «Русском вестнике» только усугубил дело. Когда же от Лескова отказался и Катков, сочтя его не вполне «своим», писатель оказался в ситуации перманентного конфликта примерно со всеми крупными литературными изданиями. Неудивительно, что новые тексты Лескова у их критиков сочувствия уже не вызывали.

В 1874 году, через год после газетной публикации, «Очарованный странник» вышел отдельным изданием, а позже был включён Лесковым в цикл о праведниках. После революции судьба повести, как и всего творчества Лескова, во многом была определена его спорной литературной репутацией. С одной стороны, рассказы о жизни простых людей советской властью воспринимались благосклонно, и сочинения писателей-демократов вроде Глеба Успенского и Николая Помяловского в советские годы активно и много переиздавались. С другой стороны, игнорировать антинигилистические демарши Лескова, как и неуместный в советском контексте интерес к праведникам, было трудно. Поэтому долгое время творчество писателя практически не пользовалось вниманием, за исключением всплеска интереса в 1920-е годы, во многом связанного с изучением сказовой традиции. Ситуация переменилась в годы Великой Отечественной войны, когда Лесков вошёл в пантеон русских классиков: огромным тиражом была переиздана его забытая повесть «Железная воля» — сатира на абсурдно упрямого немца, гибнущего в России; его участь сравнивается с судьбой топора, увязающего в тесте. На волне оттепели во второй половине 1950-х годов было издано собрание сочинений в 11 томах, хотя туда так и не вошёл роман «На ножах». На этот раз интерес, подогретый, по-видимому, ещё и нарождающейся деревенской прозой, оказался более устойчивым. В 1963 году «Очарованный странник» был впервые экранизирован в формате телеспектакля, а в 1990-м был снят полнометражный фильм по мотивам повести. Но главное — началось планомерное изучения творчества Лескова литературоведами, и были намечены контуры «праведнической» темы у писателя. В позднесоветские годы «Очарованный странник» был одним из самых переиздаваемых произведений Лескова. В 2002 году повесть предстала в несколько неожиданном виде: в Нью-Йорке состоялась премьера оперы, написанной Родионом Щедриным по собственному либретто по мотивам текста Лескова. Было создано две версии — концертная, в России впервые представленная в Мариинском театре под управлением Валерия Гергиева, и сценическая. Аудиозапись оперы, изданная в 2010 году, даже была номинирована на премию «Грэмми», хотя и не получила её.

Что значит «очарованный»?

В тексте повести это определение встречается трижды, но каждый раз вокруг него не оказывается контекста, который помог бы считать его значение. «Очарованность» Ивана Северьяныча часто трактуют как способность откликаться на красоту, «природы совершенство». Причём красота понимается в её широком проявлении — это в первую очередь красота природная, но также красота стихийности, самовыражения и чувство гармонии. «Очарованность» красотой именно в таком понимании и заставляет Ивана Флягина совершать совершенно безрассудные поступки: отдать казённые деньги за пение цыганки, чтобы «всю власть красоты испытать над собой», вступить в поединок на нагайках с татарином за каракового жеребёнка, «какого и описать нельзя», из «форейторского озорства» и ощущения полноты жизни случайно засечь до смерти монаха. Сам герой признаётся своим слушателям на пароходе, что в своей «обширной протёкшей жизненности» он «многое даже не своей волею делал». В этом смысле можно говорить и о втором значении слова «очарованный» — находящийся под действием неких чар. Можно вспомнить обет матери героя, долго не имевшей детей и наконец выпросившей «молитвенного сына», и пророчество убитого им монаха, который напоминает ему, что тот «богу обещан» и будет «много раз погибать», но ни разу не погибнет, а когда придёт «настоящая погибель», то пойдёт в чернецы. И что бы Иван Флягин ни делал, он не вполне распоряжается своей жизнью, которой управляют также своего рода чары, в конечном счёте приводящие его в монастырь.

А что, как ты полагаешь, если я эту привычку пьянствовать брошу, а кто-нибудь её поднимет да возьмёт: рад ли он этому будет или нет?

Николай Лесков

Какое отношение к повести Лескова имеет Телемак?

Первый вариант названия повести — «Чернозёмный Телемак» (был также вариант «Русский Телемак»), с одной стороны, отсылал к мифу о сыне Одиссея и Пенелопы, который отправился искать отца, не вернувшегося с Троянской войны. С другой стороны, гораздо более вероятной для Лескова отсылкой был всё-таки роман французского писателя Франсуа Фенелона Франсуа Фенелон (1651-1715) — французский писатель, богослов, проповедник. В 1687 году выпустил книгу «О воспитании девиц», в которой обосновал необходимость женского образования. В 1699 году — роман «Приключения Телемака», ставший одной из наиболее популярных книг в Европе того времени, её переводы неоднократно издавались в России. Фенелон был наставником герцога Бургундского, внука Людовика XIV, и герцога Филиппа Анжуйского, будущего короля Испании. В 1680-х годах Фенелон стал последователем квиетизма, мистико-аскетического католического движения, его книгу в защиту квиетизма осудила официальная церковь. «Приключения Телемака», настолько популярный у современников и потомков, что вслед за ним потянулось множество подражаний на разных языках. В пользу этой версии говорит тот факт, что во втором варианте названия повести Лескова уже присутствовало слово «приключения». Положив в основу романа всё тот же миф о Телемаке, Фенелон наполняет странствия героя дополнительным смыслом: на многочисленных примерах, встречающихся Телемаку в ходе странствий, писатель размышляет, каким должен быть мудрый правитель, а сам герой духовно преображается и осознаёт, что готов быть именно таким правителем и ставить выше всего благо своего народа. Иван Флягин, в отличие от Телемака, в своих странствиях не ищет отца и вообще не имеет ясной цели, и в происходящем с ним гораздо отчётливее приключенческий и даже комический элемент, но духовное преображение происходит и с ним. Оказываясь то в степях, то на Кавказе, то в Петербурге, то в северных краях на Ладожском озере, Иван Флягин не только попадает в разные истории, но и подспудно решает гораздо большую проблему — ищет собственное предназначение и приходит к Богу. Так или иначе, для современников связь повести Лескова со странствиями Телемака была, действительно, неочевидна, что всплыло и в переговорах писателя с издателем «Русского вестника» относительно возможной публикации. В результате Лесков изменил название, хотя поначалу был против.

Что это за профессия — конэсёр?

«Я конэсёр», — говорит герой попутчикам на пароходе. «Что-о-о тако-о-е?» — переспрашивают они. Уже по этому диалогу можно судить, что если такая профессия и существовала в России в XIX веке, то она была не сильно распространена. В действительности слово «конэсёр» — транскрипция с французского connaisseur, что значит «знаток». То есть таким словом во времена Лескова могли бы назвать любого человека, профессионально разбирающегося в чём-либо, не обязательно в лошадях. Специализация героя довольно широка — он и кучер, и ухаживает за лошадьми в конюшне, он разбирается в породистых лошадях, помогает их покупать и объезжает. «Я в лошадях знаток и при ремонтёрах состоял для их руководствования», — поясняет герой. Ремонтёрами назывались люди, которые закупали лошадей для армии или просто пополняли частные конюшни и табуны. Так что хотя профессия у героя была довольно обычная и распространённая, обозначение её больше похоже на лесковское словотворчество: во французском слове connaisseur можно услышать русское «конь». В таком случае французское слово встраивается в ряд неологизмов, с помощью которых Лесков реконструирует простонародный язык, таких как «буреметр» или «нимфозория». Этот метод тоже не вызывал восторга у современников — писателя любили упрекнуть, что он портит русский язык.

Спасо-Преображенский Валаамский монастырь. 1880 год

Зачем в «Очарованном страннике» нужен рамочный сюжет?

Писатели прибегают к рамочной композиции, то есть рассказу в рассказе, с разными целями, и далеко не всегда заявленные во «внешнем» рассказе герои появляются в рассказе «внутреннем». Чаще всего «внешний» сюжет используется, чтобы прояснить обстоятельства появления «внутреннего». При этом возникает эффект правдоподобия: история Флягина не сочинена им заранее, а складывается из ответов на вопросы попутчиков. С помощью рамочного сюжета Лесков как бы стирает границы между художественным миром и миром реальным, не только создавая у читателя иллюзию возможности и даже обыденности встречи с таким героем во время путешествия, но и как бы предвосхищая читательскую реакцию на его историю. Между Иваном Флягиным и читателем возникает промежуточная инстанция, вроде закадрового смеха в современных ситкомах: попутчики героя по мере его рассказа не могут удержаться от выражения ужаса, удивления, восхищения и других непосредственных эмоций.

Кроме того, Лескову важно поместить попутчиков героя тоже в состояние странствия — так они в некотором смысле синхронизируются с Иваном Северьянычем. Он рассказывает о своём странствии длиною в целую жизнь, и за время рассказа его попутчики переживают собственную внутреннюю эволюцию, начав с желания скоротать время за забавными подробностями из жизни необычного пассажира и закончив сопереживанием его истории. Сам автор никаким образом на протяжении повести не выказывает своего отношения к герою, как бы помещая читателя в один ряд с попутчиками Флягина и предлагая ему составить собственное мнение.

Николай Розенфельд. Иллюстрация к «Очарованному страннику». 1932 год

Почему произведение написано таким странным языком? И почему нельзя было воспользоваться обычным литературным?

Вопрос, почему нельзя писать проще, волновал и современников Лескова, которые упрекали писателя в стилистической чрезмерности, замусоренности языка несуществующими словечками и слишком большой концентрации странностей в тексте. Поскольку Иван Флягин — простой человек из народа, логично ожидать, что историю свою он будет рассказывать крестьянским просторечием. Однако в случае Лескова перед нами не точное воспроизведение народного говора — таким путём часто пытались идти создатели очерков народного быта ещё начиная со времён натуральной школы Литературное направление 1840-х, начальный этап развития критического реализма, ему свойственны социальный пафос, бытописательство, интерес к низшим слоям общества. К натуральной школе причисляют Некрасова, Чернышевского, Тургенева, Гончарова, на формирование школы ощутимо повлияло творчество Гоголя. Манифестом движения можно считать альманах «Физиология Петербурга» (1845). Рецензируя этот сборник, Фаддей Булгарин впервые употребил термин «натуральная школа», причём в пренебрежительном смысле. Но определение понравилось Белинскому и впоследствии прижилось. , — а скорее стилизация под него: на страницах своих повестей Лесков довольно много упражнялся в псевдонародном словотворчестве. Взявшись за поиски новой художественной формы, ориентированной на народную тематику, Лесков постепенно вырабатывает и особую форму повествования — сказ, как её впоследствии назовут в литературоведении.

Как считается, впервые эта форма была описана в 1919 году в статье «Иллюзия сказа» Борисом Эйхенбаумом применительно, однако, вовсе не к творчеству Лескова, а к «Шинели» Гоголя. Здесь фиксировалась установка на процесс рассказывания и устную речь, причём отмечалось, что сюжет в этом случае становится делом второстепенным. Когда к обсуждению подключились лингвисты, в частности Виктор Виноградов Виктор Владимирович Виноградов (1895-1969) — лингвист, литературовед. В начале 1920-х изучал историю церковного раскола, в 1930-х занялся литературоведением: писал статьи про Пушкина, Гоголя, Достоевского, Ахматову. С последней его связывала многолетняя дружба. В 1929 году Виноградов переехал в Москву и основал там свою лингвистическую школу. В 1934-м Виноградова репрессировали, но освободили досрочно для подготовки к юбилею Пушкина в 1937 году. В 1958 году Виноградов возглавил Институт русского языка АН СССР. Был экспертом со стороны обвинения в процессе над Синявским и Даниэлем. , стало понятно, что сказ — это не только процесс рассказывания и устная речь, которые вполне представлены и в обычных диалогах. Сказ — это ещё и имитация непосредственно процесса говорения и воспроизведение обстановки рассказывания. То есть сказ привносит в художественный текст разговорную стилистику со всеми её просторечиями, жаргонизмами и неправильностями, а слушатель должен максимально погрузиться в ситуацию. В 1929 году появилась известная работа теоретика литературы Михаила Бахтина «Проблемы творчества Достоевского», где он добавил к уже известным характеристикам сказа принципиально новую: сказ — это чужой голос, который, помимо языковых особенностей, вносит чужое мировоззрение, и автор намеренно использует этот голос в своём тексте. В последующих литературоведческих работах была выстроена традиция сказа в русской литературе — и Лесков со своими повестями занял в ней место наряду с Гоголем, Зощенко и Бабелем.

Если подойти, вооружившись этим теоретическим знанием, к повестям Лескова, в том числе «Очарованному страннику», становятся понятнее и отсутствие явного сквозного сюжета, и дробность эпизодов, которые Николай Михайловский Николай Константинович Михайловский (1842-1904) — публицист, литературовед. С 1868 года печатался в «Отечественных записках», а в 1877 году стал одним из редакторов журнала. В конце 1870-х сблизился с организацией «Народная воля», за связи с революционерами несколько раз высылался из Петербурга. Михайловский считал целью прогресса повышение уровня сознательности в обществе, критиковал марксизм и толстовство. К концу жизни стал широко известным публичным интеллектуалом и культовой фигурой в среде народников. уподобил бусинам, и нелитературность языка Ивана Флягина, и стремление подать эту историю без какого-либо авторского вмешательства. В создании собственной сказовой манеры Лесков уходит существенно дальше Гоголя, для которого, в трактовке Эйхенбаума, сказ имел отношение исключительно к манере рассказывания — полной несуразных деталей, каламбуров и элементов гротеска. Для Лескова сказ становится ещё и способом организации текста — воспроизводится обстановка и сам процесс рассказывания со всей полнотой ассоциативных отступлений, простонародного языка и нелинейной сюжетности.

Странник. Фотография Максима Дмитриева. 1890-е годы

Государственный архив аудиовизуальной документации Нижегородской области

Цыганка. Фотография Максима Дмитриева. 1890-е годы

Собрание МАММ

Что такое цикл о праведниках?

Идея цикла была художественно описана самим Лесковым в предисловии к повести «Однодум» 1879 года. «Без трёх праведных несть граду стояния» — с этой народной мудрости автор начинает пересказ своего разговора с известным писателем Алексеем Писемским. Писемский в очередной раз пребывает в тоске оттого, что театральная цензура не пропускает его пьесу, где он представил титулованных лиц «одно другого хуже и пошлее». Лесков указывает коллеге на предсказуемость такого исхода, на что Писемский отвечает: «Я, брат, что вижу, то и пишу, а вижу я одни гадости». Лесков возражает: «Это у вас болезнь зрения», — и задумывается: «Неужто всё доброе и хорошее, что когда-либо заметил художественный глаз других писателей, — одна выдумка и вздор?» После чего отправляется в народ на поиски тех самых трёх праведных. Работа над циклом не имела отчётливого начала, и после смерти писателя наследники и исследователи предлагали собственные варианты состава. Однако сам Лесков однозначно включал в цикл о праведниках повести «Очарованный странник», «Однодум», «Левша», «Несмертельный Голован», «Русский демократ в Польше», «Шерамур» и «Человек на часах». Писатель много размышлял о критериях праведности, представления о которой на разных этапах у него включали и стремление к справедливости, и цельность личности в её устремлениях, и индивидуальную аскезу, и социальное служение. Именно эти качества, наряду с неясными хронологическими рамками, стали основанием для дальнейшей расширительной трактовки цикла вплоть до включения в него романа «На ножах» и хроники «Соборяне».

Николай Розенфельд. Иллюстрация к «Очарованному страннику». 1932 год

Какой же герой праведник, если он вор и убийца?

Для начала, Лесков, в общем-то, и не обещает, что представит читателю сплошь безупречных, благостных святых. В предисловии к циклу писатель признаётся, что решил не выбирать героев по своему усмотрению, а просто записывать истории о тех людях, которых народ по каким-то причинам назовёт праведными. «Но куда я ни обращался, кого ни спрашивал — все отвечали мне в том роде, что праведных людей не видывали, потому что все люди грешные, а так, кое-каких хороших людей и тот и другой знавали. Я и стал это записывать» — так сформулировал Лесков принцип отбора. Кроме того, Лесков и не ищет религиозных обоснований праведности. В одной статье он описывает праведников как несомненно живущих в миру «долгую жизнь, не солгав, не обманув, не слукавив, не огорчив ближнего и не осудив пристрастно врага». В другой статье он готов назвать праведниками тех, кто совершает «изумительные дела не только без всякого содействия властей, но даже при самом старательном их противодействии». Так в списке лесковских праведников оказываются квартальный надзиратель и народный толкователь Библии Александр Рыжов из «Однодума», тульский мастеровой Левша, более всего известный тем, что сумел изготовить подковы для английской «нимфозории», караульный часовой Постников, вытащивший из полыньи офицера и не только никому не рассказавший о своём подвиге, но ещё и наказанный за самовольный уход с поста. Но если про них мы просто знаем только хорошее (пусть даже и сомнительно, что их действий достаточно для праведности), то в случае с Иваном Флягиным картина осложняется морально-этической неоднозначностью. Однако критериям самого Лескова с его пониманием праведности он вполне удовлетворяет. Да и поведение героя, который в монастыре начинает чудить, предрекать грядущую войну и плакать о погибели земли русской, намекает на долгую русскую традицию юродства: праведность не всегда равнозначна понятной общечеловеческой морали. Можно вспомнить и о длинной череде святых, начиная с евангельского «благоразумного разбойника» и апостола Павла, которые до самого момента Божественного откровения вели жизнь великих грешников.

И начнёшь молиться… и молишься… так молишься, что даже снег инда под коленами протает и где слёзы падали — утром травку увидишь

Николай Лесков

Зачем Лескову нужен эпизод с магнетизёром?

Эпизод встречи Ивана Флягина в трактире с незнакомцем, который обещает излечить его от алкогольной зависимости, и правда в повести один из самых неоднозначных. Прежде всего, совершенно непонятно, что происходит: то ли незнакомец шарлатан, то ли действительно умеет что-то необыкновенное, то ли он вообще просто плод воображения героя. «Какой-то проходимец», «пустой человек» — с этого начинается характеристика незнакомца в трактире. После того как Иван Флягин угощает незнакомца, тот сообщает, что у него есть дар «магнетизма» — способность с любого человека «запойную страсть в одну минуту свести». Флягин просит оказать ему эту услугу, и то, что случается после, похоже на наваждение: Флягин принимает незнакомца за нечистую силу, видит вместо его лица морду и чувствует, будто тот хочет ему «влезть в голову». Если учесть, сколько оба персонажа выпивают по ходу дела, естественно предположить, что Иван Флягин просто пьян и ему всё это кажется. Хотя, возможно, перед ним и правда заморский лекарь-магнетизёр. А если вспомнить, что прежде, чем отправиться в трактир, герой идёт в церковь, где грозит кулаком изображению дьявола в сцене Страшного суда, то этот эпизод можно трактовать и как фольклорную байку о встрече и даже сделке с нечистой силой. Но Лесков никаким образом не даёт понять, какая именно трактовка верная. Этот приём — отсутствие окончательного суждения при нескольких высказанных точках зрения — Лесков не раз применяет в повестях цикла о праведниках; это, несомненно, часть лесковского сказа, построенного на пересечении разных традиций. Читатель волен трактовать эпизод в русле той традиции, которая ему ближе.

С другой стороны, в своей повести Лесков, хотя и следовал тенденциям времени, решал другую задачу — его герой, вымоленный матерью и обещанный Богу сын, по его собственным словам, словно ведом по жизни непонятной силой, так что он даже не уверен в том, чьей волей совершает те или иные поступки. Это проявляется и тогда, когда он очарован красотой жизни, и тогда, когда он совершает что-то под влиянием необъяснимого сиюминутного порыва. Так в тексте появляются детали жёсткого укрощения лошадей, кровавая сцена поединка на нагайках на ярмарке, случайная смерть монаха под кнутом Ивана Флягина и многое другое. Существует даже теория , что за героя на протяжении повести идёт как бы борьба двух начал — дьявольского и божественного, и его неблаговидные поступки — как раз следствие «тёмного» влияния, а попытка смыть грех, подменив собой рекрута, опасная служба на Кавказе и подвиг на реке — «светлого». Если учесть, что герой за свою жизнь умудряется и чёрта встретить в трактире, и прийти к Богу в монастырь, а автор не вмешивается с прояснением, что из этого считать правдой, такая теория тоже вполне правдоподобна.

Действительно ли татары похищали русских?

Прежде всего надо сказать, что татарами в те времена называли довольно широкий спектр народностей, преимущественно мусульман. В частности, это могли быть казахи, калмыки или киргизы, которые вели кочевой образ жизни, перемещались от Волги до Алтая, формально подчинялись императору и законам Российской империи, но на практике существовали внутри своей собственной иерархии. Даже кавказских горцев русские авторы (включая Лермонтова и Льва Толстого) называли «татарами» на том основании, что они мусульмане. Но, как это нередко бывает у Лескова, в «Очарованном страннике» наряду с невероятными сюжетными перипетиями есть отсылки к конкретным фактам — так Лесков придаёт историям реалистичности. Например, мы вполне можем локализовать историю с «татарами», которые на самом деле оказываются казахами — которых, впрочем, в Российской империи называли киргизами. Иван Флягин говорит, что на долгие десять лет он был увезён ими в Рынь-пески — так называлась пустынная местность в низовьях Волги. Кроме того, в истории странника фигурирует хан Джангар — историческая личность, под предводительством которой по Астраханской губернии кочевала Букеевская киргизская орда Казахское ханство, находившееся в составе Российской империи (киргизами тогда часто называли казахов). Существовало на территории Астраханского края. Из-за междоусобицы среди казахских ханов в 1801 году хан Букей, получив разрешение Павла I, перекочевал в Приволжскую степь вместе с пятью тысячами семей. В 1845 году ханская власть в орде была упразднена. По результатам переписи 1897 года, в орде проживало более 100 тысяч человек. , она же — Внутренняя киргизская орда. Хан Джангар действительно торговал лошадьми на ярмарках, и продажа скота была существенным источником дохода для этой орды. Но похищение людей в её интересы не входило, так как, подчиняясь Российской империи, она одновременно пользовалась её военной защитой при набегах «внешних татар» и в обмен даже пыталась способствовать возврату украденных теми людей или скота. Такие похищения иногда случались, но совершали их в основном представители враждебного России Хивинского ханства. В Хиве на рынке и правда продавали в рабство взятых в плен русских, хотя хивинские власти и пытались запретить такую практику в 1840 году. Однако русские могли уходить в степи вместе с «татарами» и по собственному желанию — так поступает и Иван Флягин, которому за запоротого татарина грозит уголовное преследование.

Нарастающая популярность народной темы и писателей-народников как будто бы требует от писателей и переосмысления накопленного художественной литературой опыта. И если с начала 1840-х годов литература довольно плотно интересуется жизнью простых людей и практически с этнографической точностью документирует её, то предшествующий романтический период в этом смысле далёк от народной тематики. Приблизить его к народу, переосвоить и перепрочитать и пытаются крупные авторы конца XIX столетия.

список литературы

  • Горелов А. А. «Праведники» и «праведнический» цикл в творческой эволюции Н. С. Лескова // Лесков и русская литература. М.: Наука, 1988. С. 39–61.
  • Дыханова Б. «Запечатлённый ангел» и «Очарованный странник» Н. С. Лескова. М.: Худ. лит., 1980.
  • Емец Г. Мотив сделки с дьяволом в поэтике повести Н. С. Лескова «Очарованный странник» // https://galinaemets.livejournal.com/1387.html
  • Косых Г. А. Праведность и праведники в творчестве Н. С. Лескова 1870-х годов: Дис. … к.ф.н. Волгоград: Волгоградский государственный педагогический университет, 1999.
  • Лесков А. Н. Жизнь Николая Лескова по его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2 т. М.: Худ. лит., 1984.
  • Серман И. З. Комментарии // Н. С. Лесков. Собрание сочинений в одиннадцати томах. Т. 4. М.: Худ. лит., 1957. С. 550–556.
  • Хализев В. Е., Майорова О. Е. Лесковская концепция праведничества // В мире Лескова. М.: Советский писатель, 1984. С. 196–232.
  • Эйхенбаум Б. М. «Чрезмерный писатель» (К 100-летию со дня рождения Н. Лескова) // Эйхенбаум Б. М. О прозе. Л.: Худ. лит., 1969. С. 327–345.

Весь список литературы

План пересказа

1. Встреча путников. Иван Северьяныч начинает рассказ о своей жизни.
2. Флягин узнает свое будущее.
3. Он убегает из дома и попадает в няньки к дочери одного барина.
4. Иван Северьяныч оказывается на торгах коней, а потом в Рынь-Песках в плену у татар.

5. Освобождение из плена и возвращение в родной город.

6. Исскуство обращения с лошадьми помогает герою устроится у князя.

7. Знакомство Флягина с циганкой Грушенькой.

8. Быстротечная любовь князя к грушеньке. Он хочет избавиться от циганки.

9. Смерть Грушеньки.

10. Служба героя в армии, в адресном столе, в театре.

11. Жизнь Ивана Северьяныча в монастыре.
12. Герой открывает в себе дар пророчества.

Пересказ

Глава 1

На Ладожском озере по дороге на остров Валаам на корабле встречаются несколько путников. Один из них, одетый в послушничий подрясник и по виду «типический богатырь» - господин Флягин Иван Северьяныч. Он постепенно втягивается в разговор пассажиров о самоубийцах и по просьбам спутников начинает рассказ о своей жизни: имея Божий дар к приручению лошадей, всю жизнь «погибал и никак не мог погибнуть».

Главы 2, 3

Иван Северьяныч продолжает рассказ. Происходил он из рода дворовых людей графа К. из Орловской губернии. «Родитель» его кучер Северьян, «родительница» Ивана умерла после родов оттого, что он «произошел на свет с необыкновенно большою головою», за что и получил прозвище Голован. От отца и других кучеров Флягин «постиг тайну познания в животном», с детства пристрастился он к лошадям. Скоро он так освоился, что стал «форейторское озорство выказывать: какого-нибудь встречного мужика кнутом по рубахе вытянуть». Это озорство довело до беды: однажды, возвращаясь из города, он нечаянно убивает ударом кнута уснувшего на возу монаха. Следующей ночью монах является ему во сне и корит за лишение жизни без покаяния. Потом он открывает, что Иван - сын, «обещанный Богу». «А вот, - говорит, тебе знамение, что будешь ты много раз погибать и ни разу не погибнешь, пока придет твоя настоящая «погибель», и ты тогда вспомнишь материно обещание за тебя и пойдешь в чернецы». Вскоре Иван с хозяевами отправляется в Воронеж и по дороге спасает их от гибели в страшной пропасти, и впадает в милость.

По возвращении в имение через некоторое время Голован заводит под крышей голубей. Потом обнаруживает, что хозяйская кошка таскает птенцов, он ее ловит и отрубает ей кончик хвоста. В наказание за это его жестоко порют, а потом отсылают в «аглицкий сад для дорожки молотком камешки бить». Последнее наказание «домучило» Голована и он решает покончить с собой. От этой участи его спасает цыган, который обрезает уготовленную для смерти веревку и уговаривает Ивана бежать с ним, прихватив с собой лошадей.

Глава 4

Но, продав лошадей, они не сошлись при дележе денег и расстались. Голован отдает чиновнику свой целковый и серебряный крест и получает отпускной вид (свидетельство), что он свободный человек, и отправляется по миру. Вскоре, пытаясь наняться на работу, он попадает к одному барину, которому и рассказывает свою историю, и тот начинает его шантажировать: или он все расскажет властям, или Голован идет служить «нянькой» к его маленькой дочери. Этот барин, поляк, убеждает Ивана фразой: «Ведь ты русский человек? Русский человек со всем справится». Головану приходится согласиться. О матери девочки, грудного ребенка, он ничего не знает, с детьми обращаться не умеет. Ему приходится кормить ее козьим молоком. Постепенно Иван учится ухаживать за младенцем, даже лечить его. Так он незаметно привязывается к девочке. Как-то, когда он гулял с ней у реки, к ним подошла женщина, оказавшаяся матерью девочки. Она умоляла Ивана Северьяныча отдать ей ребенка, предлагала ему денег, но он был неумолим и даже подрался с нынешним мужем барыни, офицером-уланом.

Глава 5

Вдруг Голован видит приближающегося разгневанного хозяина, ему становится жаль женщину, он отдает ребенка матери и бежит вместе с ними. В другом городе офицер вскоре отсылает беспаспортного Голована прочь, и он идет в степь, где попадает на татарские торги коней. Хан Джангар продает своих лошадей, а татары назначают цены и борются за коней: садятся друг напротив друга и стегают друг друга плетьми.

Глава 6

Когда на продажу выставляют нового красавца коня, Голован не сдерживается и, выступая за одного из ремонтеров, запарывает татарина до смерти. «Татарва - те ничего: ну, убил и убил - на то были такие кондиции, потому что и он мог меня засечь, но свои, наши русские, даже досадно как этого не понимают, и взъелись». Иными словами хотели передать его за убийство в полицию, но он убежал от жандармов в самые Рыньпески. Здесь он попадает к татарам, которые, чтобы он не сбежал, «подщетинивают» ему ноги. Голован служит у татар лекарем, передвигается с большим трудом и мечтает о возвращении на родину.

Глава 7

У татар Голован живет уже несколько лет, у него уже несколько жен и детей «Наташ» и «Колек», которых он жалеет, но признается, что полюбить их не смог, «за своих детей не почитал», потому как они «некрещеные». Он все больше тоскует по родине: «Ах, судари, как это все с детства памятное житье пойдет вспоминаться, и понапрет на душу, что где ты пропадаешь, ото всего этого счастия отлучен и столько лет на духу не был, и живешь невенчанный и умрешь неотпетый, и охватит тебя тоска, и... дождешься ночи, выползешь потихоньку за ставку, чтобы ни жены, ни дети и никто бы тебя из поганых не видал, и начнешь молиться... и молишься... так молишься, что даже снег инда под коленами протает и где слезы падали - утром травку увидишь».

Глава 8

Когда Иван Северьяныч уже совсем отчаялся попасть домой, в степь приходят русские миссионеры «свою веру уставлять». Он просит их заплатить за него выкуп, но они отказываются, утверждая, что перед Богом «все равны и все равно». Спустя некоторое время одного из них убивают, Голован хоронит его по православному обычаю. Слушателям он объясняет, что «азиата в веру приводить надо со страхом», потому как они «смирного Бога без угрозы ни за что не уважат».

Глава 9

Как-то к татарам приходят из Хивы два человека коней закупать, чтобы «войну делать». В надежде запугать татар они демонстрируют могущество своего огненного бога Талафы. Но Голован обнаруживает ящик с фейерверком, сам представляется Талафой, пугает татар, обращает их в христианскую веру и, найдя в ящиках «едкую землю», вылечивает ноги и сбегает. В степи Иван Северьяныч встречает чувашина, но отказывается с ним идти, потому как тот одновременно почитает и мордовского Керемети, и русского Николая Чудотворца. На его пути попадаются и русские, они крестятся и пьют водку, но прогоняют беспаспортного Ивана Северьяныча. В Астрахани странник попадает в острог, откуда его доставляют в родной город. Отец Илья отлучает его на три года от причастия, но сделавшийся богомольным граф отпускает его «на оброк».

Глава 10

Голован устраивается по конской части. Он помогает мужикам выбирать хороших лошадей, о нем идет слава как о чародее, и каждый требует рассказать «секрет». Один князь берет его к себе на должность конэсера. Иван Северьяныч покупает для князя лошадей, но периодически у него случаются пьяные «выходы», перед которыми он отдает князю на сохранность все деньги.

Глава 11

Однажды, когда князь продает прекрасную лошадь Дидону, Иван Северьяныч сильно печалится, «делает выход», но на этот раз оставляет деньги при себе. Он молится в церкви и отправляется в трактир, откуда его выгоняют, когда он, напившись, начинает спорить с «препустейши-пустым» человеком, утверждавшим, что пьет он, потому как «добровольно на себя слабость взял», чтобы другим легче было, и бросить пить ему христианские чувства не позволяют. Их выгоняют из трактира.

Глава 12

Новый знакомый накладывает на Ивана Северьяныча «магнетизм» для освобождения от «усердного пьянства», и для этого чрезвычайно его поит. Ночью, когда они идут по улице, этот человек приводит Ивана Северьяныча к другому трактиру.

Глава 13

Иван Северьяныч слышит прекрасное пение и заходит в трактир, где тратит все деньги на прекрасную певунью цыганку Грушеньку: «даже нельзя ее описать как женщину, а точно будто как яркая змея, на хвосте движет и вся станом гнется, а из черных глаз так и жжет огнем. Любопытная фигура!» «Так я и осатанел, и весь ум у меня отняло».

Глава 14

На следующий день, повинившись князю, он узнает, что хозяин и сам за Грушеньку полсотни тысяч отдал, выкупил ее из табора и поселил в своем загородном имении. И князя свела с ума Грушенька: «Вот то-то мне теперь и сладко, что я для нее всю мою жизнь перевернул: и в отставку вышел, и имение заложил, и с этих пор стану тут жить, человека не видя, а только все буду одной ей в лицо смотреть».

Глава 15

Иван Северьяныч рассказывает историю своего хозяина и Груни. Через какое-то время князю надоедает «любовное слово», от «изумрудов яхонтовых» в сон клонит, к тому же кончаются все деньги. Грушенька чувствует охлаждение князя, ее мучит ревность. Иван Северьяныч «стал от этого времени к ней запросто вхож: когда князя нет, всякий день два раза на день ходил к ней во флигель чай пить и как мог ее развлекал».

Глава 16

Однажды, отправившись в город, Иван Северьяныч подслушивает разговор князя с бывшей любовницей Евгенией Семеновной и узнает, что его хозяин собирается жениться, а несчастную и искренне полюбившую его Грушеньку хочет выдать замуж за Ивана Северьяныча. Вернувшись домой, Голован узнает, что цыганку князь тайно вывез в лес на пчельню. Но Груша сбегает от своих охранниц.

Главы 17, 18

Груша рассказывает Ивану Северьянычу, что произошло, пока его не было, как князь женился, как ее отправили в изгнание. Она просит ее убить, проклясть ее душу: «Стань поскорее душе моей за спасителя; моих больше сил нет так жить да мучиться, видючи его измену и надо мной надругательство. Пожалей меня, родной мой; ударь меня раз ножом против сердца». Отшатнулся Иван Северьяныч, но она все плакала и увещевала, чтобы он убил ее, иначе она на себя сама руки наложит. «Иван Северьяныч страшно наморщил брови и, покусав усы, словно выдохнул из глубины расходившейся груди: «Нож у меня из кармана достала... разняла... из ручки лезвие выправила... и в руки мне сует... «Не убьешь, - говорит, - меня, я всем вам в отместку стану самою стыдной женщиной». Я весь задрожал, и велел ей молиться, и колоть ее не стал, а взял да так с крутизны в реку и спихнул...»

Глава 19

Иван Северьяныч бежит назад и по дороге встречает крестьянскую повозку. Крестьяне жалуются ему, что сына забирают в солдаты. В поисках скорой смерти Голован выдает себя за крестьянского сына и, отдав все деньги монастырю как вклад за Грушину душу, идет на войну. Он мечтает погибнуть, но его «ни земля, ни вода принимать не хочет». Однажды Голован отличился в деле. Полковник хочет представить его к награде, и Иван Северьяныч рассказывает об убийстве цыганки. Но его слова не подтверждаются запросом, его производят в офицеры и отправляют в отставку с орденом святого Георгия. Воспользовавшись рекомендательным письмом полковника, Иван Северьяныч устраивается «справщиком» в адресный стол, но служба не ладится, и он уходит в артисты. Но и там он не прижился: репетиции проходят и на Страстной неделе (грех!), Ивану Северьянычу достается изображать «трудную роль» демона... Он уходит из театра в монастырь.

Глава 20

Монастырская жизнь его не тяготит, он и там остается при лошадях, но принимать постриг не считает для себя достойным и живет в послушании. На вопрос одного из путников он рассказывает, что вначале ему являлся бес в «соблазнительном женском образе», но после усердных молитв остались только маленькие бесы, дети. Однажды его наказали: на целое лето до заморозков посадили в погреб. Иван Северьяныч и там не унывал: «здесь и церковный звон слышно, и товарищи навещали». Избавили его от погреба потому, что в нем открылся дар пророчества. Отпустили его на богомолье в Соловки. Странник признается, что ожидает близкой смерти, потому как «дух» внушает ополчаться и идти на войну, а ему «за народ очень помереть хочется».

Закончив рассказ, Иван Северьяныч впадает в тихую сосредоточенность, вновь ощущая в себе «наитие таинственного вещательного духа, открывающегося лишь младенцам».

Мы плыли по Ладожскому озеру от острова Коневца к Валааму и на пути зашли по корабельной надобности в пристань к Кореле. Здесь многие из нас полюбопытствовали сойти на берег и съездили на бодрых чухонских лошадках в пустынный городок. Затем капитан изготовился продолжать путь, и мы снова отплыли.

После посещения Корелы весьма естественно, что речь зашла об этом бедном, хотя и чрезвычайно старом русском поселке, грустнее которого трудно что-нибудь выдумать. На судне все разделяли это мнение, и один из пассажиров, человек склонный к философским обобщениям и политической шутливости, заметил, что он никак не может понять: для чего это неудобных в Петербурге людей принято отправлять куда-нибудь в более или менее отдаленные места, от чего, конечно, происходит убыток казне на их провоз, тогда как тут же, вблизи столицы, есть на Ладожском берегу такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения и ужасною скукою гнетущей, скупой природы.

– Я уверен, – сказал этот путник, – что в настоящем случае непременно виновата рутина, или в крайнем случае, может быть, недостаток подлежащих сведений.

Кто-то, часто здесь путешествующий, ответил на это, что будто и здесь разновременно живали какие-то изгнанники, но только все они недолго будто выдерживали.

– Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже и понять не мог). Так, приехавши сюда, он долго храбрился и все надеялся какое-то судбище поднять; а потом как запил, так до того пил, что совсем с ума сошел и послал такую просьбу, чтобы его лучше как можно скорее велели «расстрелять или в солдаты отдать, а за неспособностью повесить».

– Какая же на это последовала резолюция?

– М… н…не знаю, право; только он все равно этой резолюции не дождался: самовольно повесился.

– И прекрасно сделал, – откликнулся философ.

– Прекрасно? – переспросил рассказчик, очевидно купец, и притом человек солидный и религиозный.

– А что же? по крайней мере умер, и концы в воду.

– Как же концы в воду-с? А на том свете что ему будет? Самоубийцы, ведь они целый век будут мучиться. За них даже и молиться никто не может.

Философ ядовито улыбнулся, но ничего не ответил, но зато и против него и против купца выступил новый оппонент, неожиданно вступившийся за дьячка, совершившего над собою смертную казнь без разрешения начальства.

Это был новый пассажир, который ни для кого из нас незаметно присел с Коневца. Он до сих пор молчал, и на него никто не обращал никакого внимания, но теперь все на него оглянулись, и, вероятно, все подивились, как он мог до сих пор оставаться незамеченным. Это был человек огромного роста, с смуглым открытым лицом и густыми волнистыми волосами свинцового цвета: так странно отливала его проседь. Он был одет в послушничьем подряснике с широким монастырским ременным поясом и в высоком черном суконном колпачке. Послушник он был или постриженный монах – этого отгадать было невозможно, потому что монахи ладожских островов не только в путешествиях, но и на самых островах не всегда надевают камилавки, а в сельской простоте ограничиваются колпачками. Этому новому нашему сопутнику, оказавшемуся впоследствии чрезвычайно интересным человеком, по виду можно было дать с небольшим лет за пятьдесят; но он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого. Казалось, что ему бы не в ряске ходить, а сидеть бы ему на «чубаром» да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как «смолой и земляникой пахнет темный бор».

Но, при всем этом добром простодушии, не много надо было наблюдательности, чтобы видеть в нем человека много видевшего и, что называется, «бывалого». Он держался смело, самоуверенно, хотя и без неприятной развязности, и заговорил приятным басом с повадкою.

– Это все ничего не значит, – начал он, лениво и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх по-гусарски закрученных седых усов. – Я, что вы насчет того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю. И что за них будто некому молиться – это тоже пустяки, потому что есть такой человек, который все их положение самым легким манером очень просто может поправить.

Его спросили: кто же это такой человек, который ведает и исправляет дела самоубийц после их смерти?

– А вот кто-с, – отвечал богатырь-черноризец, – есть в московской епархии в одном селе попик – прегорчающий пьяница, которого чуть было не расстригли, – так он ими орудует.

– Как же вам это известно?

– А помилуйте-с, это не я один знаю, а все в московском округе про то знают, потому что это дело шло через самого высокопреосвященного митрополита Филарета.

Вышла маленькая пауза, и кто-то сказал, что все это довольно сомнительно.

Черноризец нимало не обиделся этим замечанием и отвечал:

– Да-с, оно по первому взгляду так-с, сомнительно-с. И что тут удивительного, что оно нам сомнительным кажется, когда даже сами его высокопреосвященство долго этому не верили, а потом, получив верные тому доказательства, увидали, что нельзя этому не верить и поверили?

Пассажиры пристали к иноку с просьбою рассказать эту дивную историю, и он от этого не отказался и начал следующее:

– Повествуют так, что пишет будто бы раз один благочинный высокопреосвященному владыке, что будто бы, говорит, так и так, этот попик ужасная пьяница, – пьет вино и в приходе не годится. И оно, это донесение, по одной сущности было справедливо. Владыко и велели прислать к ним этого попика в Москву. Посмотрели на него и видят, что действительно этот попик запивашка, и решили, что быть ему без места. Попик огорчился и даже перестал пить, и все убивается и оплакивает: «До чего, думает, я себя довел, и что мне теперь больше делать, как не руки на себя наложить? Это одно, говорит, мне только и осталося; тогда, по крайней мере, владыко сжалятся над моею несчастною семьею и дочери жениха дадут, чтобы он на мое место заступил и семью мою питал». Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: «Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я не скотина: я не без души, – куда потом моя душа пойдет?» И стал он от этого часу еще больше скорбеть. Ну, хорошо: скорбит он и скорбит, а владыко решили, что быть ему за его пьянство без места, и легли однажды после трапезы на диванчик с книжкой отдохнуть и заснули. Ну, хорошо: заснули они или этак только воздремали, как вдруг видят, будто к ним в келию двери отворяются. Они и окликнули: «Кто там?», потому что думали, будто служка им про кого-нибудь доложить пришел; ан, вместо служки, смотрят – входит старец, добрый-предобрый, и владыко его сейчас узнали, что это преподобный Сергий.

Похожие публикации