Читать онлайн книгу «Очарованный странник. Н.С


Лесков Hиколай Семенович
Очарованный странник
Н.С. ЛЕСКОВ
ОЧАРОВАННЫЙ СТРАННИК
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мы плыли по Ладожскому озеру от острова Коневца к Валааму* и на пути зашли по корабельной надобности в пристань к Кореле. Здесь многие из нас полюбопытствовали сойти на берег и съездили на бодрых чухонских лошадках в пустынный городок. Затем капитан изготовился продолжать путь, и мы снова отплыли.
После посещения Корелы весьма естественно, что речь зашла об этом бедном, хотя и чрезвычайно старом русском поселке, грустнее которого трудно что-нибудь выдумать. На судне все разделяли это мнение, и один из пассажиров, человек, склонный к философским обобщениям и политической шутливости, заметил, что он никак не может понять: для чего это неудобных в Петербурге людей принято отправлять куда-нибудь в более или менее отдаленные места, отчего, конечно, происходит убыток казне на их провоз, тогда как тут же, вблизи столицы, есть на Ладожском берегу такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения и ужасною скукою гнетущей, скупой природы.
- Я уверен, - сказал этот путник, - что в настоящем случае непременно виновата рутина или в крайнем случае, может быть, недостаток подлежащих сведений.
Кто-то часто здесь путешествующий ответил на это, что будто и здесь разновременно живали какие-то изгнанники, но только все они недолго будто выдерживали.
- Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже и понять не мог). Так, приехавши сюда, он долго храбрился и все надеялся какое-то судбище поднять; а потом как запил, так до того пил, что совсем с ума сошел и послал такую просьбу, чтобы его лучше как можно скорее велели "расстрелять или в солдаты отдать, а за неспособностью повесить".
- Какая же на это последовала резолюция?
- М... н... не знаю, право; только он все равно этой резолюции не дождался: самовольно повесился.
- И прекрасно сделал, - откликнулся философ.
- Прекрасно? - переспросил рассказчик, очевидно купец, и притом человек солидный и религиозный.
- А что же? по крайней мере, умер, и концы в воду.
- Как же концы в воду-с? А на том свете что ему будет? Самоубийцы, ведь они целый век будут мучиться. За них даже и молиться никто не может.
Философ ядовито улыбнулся, но ничего не ответил, но зато и против него и против купца выступил новый оппонент, неожиданно вступившийся за дьячка, совершившего над собою смертную казнь без разрешения начальства.
Это был новый пассажир, который ни для кого из нас не заметно присел с Коневца. Од до сих пор молчал, и на него никто не обращал никакого внимания, но теперь все на него оглянулись, и, вероятно, все подивились, как он мог до сих пор оставаться незамеченным. Это был человек огромного роста, с смуглым открытым лицом и густыми волнистыми волосами свинцового цвета: так странно отливала его проседь. Он был одет в послушничьем подряснике с широким монастырским ременным поясом и в высоком черном суконном колпачке. Послушник он был иди постриженный монах* - этого отгадать было невозможно, потому что монахи ладожских островов не только в путешествиях, но и на самых островах не всегда надевают камилавки, а в сельской простоте ограничиваются колпачками. Этому новому нашему сопутнику, оказавшемуся впоследствии чрезвычайно интересным человеком, по виду можно было дать с небольшим лет за пятьдесят; но он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого*. Казалось, что ему бы не в ряске ходить, а сидеть бы ему на "чубаром" да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как "смолой и земляникой пахнет темный бор".
Но, при всем этом добром простодушии, не много надо было наблюдательности, чтобы видеть в нем человека много видевшего и, что называется, "бывалого". Он держался смело, самоуверенно, хотя и без неприятной развязности, и заговорил приятным басом с повадкою.
- Это все ничего не значит, - начал он, лениво и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх, по-гусарски, закрученных седых усов. Я, что вы насчет того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю. И что за них будто некому молиться - это тоже пустяки, потому что есть такой человек, который все их положение самым легким манером очень просто может поправить.
Его спросили: кто же это такой человек, который ведает и исправляет дела самоубийц, после их смерти?
- А вот кто-с, - отвечал богатырь-черноризец, - есть в московской епархии* в одном селе попик - прегорчающий пьяница, которого чуть было не расстригли, - так он ими орудует.
- Как же вам это известно?
- А помилуйте-с, это не я один знаю, а все в московском округе про то знают, потому что это дело шло через самого высокопреосвященного митрополита Филарета.
Вышла маленькая пауза, и кто-то сказал, что все это довольно сомнительно.
Черноризец нимало не обиделся этим замечанием и отвечал:
- Да-с, оно по первому взгляду так-с, сомнительно-с. И что тут удивительного, что оно нам сомнительным кажется, когда даже сами его высокопреосвященство долго этому не верили, а потом, получив верные тому доказательства, увидали, что нельзя этому не верить, и поверили?
Пассажиры пристали к иноку с просьбою рассказать эту дивную историю, и он от этого не отказался и начал следующее:
- Повествуют так, что пишет будто бы раз один благочинный высокопреосвященному владыке, что будто бы, говорит, так и так, этот попик ужасная пьяница, - пьет вино и в приходе не годится. И оно, это донесение, по одной сущности было справедливо. Владыко и велели прислать к ним этого попика в Москву. Посмотрели на него и видят, что действительно этот попик запивашка, и решили, что быть ему без места. Попик огорчился и даже перестал пить, и все убивается и оплакивает: "До чего, думает, я себя довел, и что мне теперь больше делать, как не руки на себя наложить? Это одно, говорит, мне только и осталося: тогда, по крайней мере, владыка сжалятся над моею несчастною семьею и дочери жениха дадут, чтобы он на мое место заступил семью мою питал". Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: "Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я не скотина: я не без души, - куда потом моя душа пойдет?" И стал он от этого часу еще больше скорбеть. Ну, хорошо: скорбит он и скорбит, а владыко решили, что быть ему за его пьянство без места, и легли однажды после трапезы на диванчик с книжкой отдохнуть и заснули. Ну, хорошо: заснули они или этак только воздремали, как вдруг видят, будто к ним в келию двери отворяются. Они и окликнули: "Кто там?" - потому что думали, будто служка им про кого-нибудь доложить пришел; ан, вместо служки, смотрят - входит старец, добрый-предобрый, и владыко его сейчас узнали, что это преподобный Сергий*.
Владыка и говорят:
"Ты ли это, пресвятой отче Сергие?"
А угодник отвечает:
"Я, раб божий Филарет*".
Владыко спрашивают:
"Что же твоей чистоте угодно от моего недостоинства?"
А святой Сергий отвечает:
"Милости хощу".
"Кому же повелишь явить ее?"
А угодник и наименовал того попика, что за пьянство места лишен, и сам удалился; а владыко проснулись и думают: "К чему это причесть: простой это сон, или мечтание, или духоводительное видение?" И стали они размышлять и, как муж ума во всем свете именитого, находят, что это простой сон, потому что статочное ли дело, что святой Сергий, постник и доброго, строгого жития блюститель, ходатайствовал об иерее слабом, творящем житие с небрежением. Ну-с, хорошо: рассудили так его высокопреосвященство и оставили все это дело естественному оного течению, как было начато, а сами провели время, как им надлежало, и отошли опять в должный час ко сну. Но только что они снова опочили, как снова видение, и такое, что великий дух владыки еще в большее смятение повергло. Можете вообразить: грохот... такой страшный грохот, что ничем его невозможно выразить... Скачут... числа им нет, сколько рыцарей... несутся, все в зеленом убранстве, латы и перья, и кони что львы, вороные, а впереди их горделивый стратопедарх* в таком же уборе, и куда помахнет темным знаменем, туда все и скачут, а на знамени змей. Владыка не знают, к чему этот поезд, а оный горделивец командует: "Терзайте, - говорит, - их: теперь нет их молитвенника", - и проскакал мимо; а за сим стратопедархом его воины, а за ними, как стая весенних гусей тощих, потянулись скучные тени, и вс? кивают владыке грустно и жалостно, и вс? сквозь плач тихо стонут: "Отпусти его! - он один за нас молится". Владыко как изволили встать, сейчас посылают за пьяным попиком и расспрашивают: как и за кого он молится? А поп по бедности духовной весь перед святителем растерялся и говорит: "Я, владыко, как положено совершаю". И насилу его высокопреосвященство добились, что он повинился: "Виноват, - говорит, - в одном, что сам, слабость душевную имея и от отчаяния думая, что лучше жизни себя лишить, я всегда на святой проскомидии* за без покаяния скончавшихся и руки на ся наложивших молюсь..." Ну, тут владыка и поняли, что то за тени пред ним в сидении, как тощие гуси, плыли, и не восхотели радовать тех демонов, что впереди их спешили с губительством, и благословили попика: "Ступай - изволили сказать, - и к тому не согрешай, а за кого молился - молись", - и опять его на место отправили. Так вот он, этакий человек, всегда таковым людям, что жизни борения не переносят, может быть полезен, ибо он уже от дерзости своего призвания не отступит и все будет за них создателю докучать, и тот должен будет их простить.
- Почему же "должен"?
- А потому, что "толцытеся"; ведь это от него же самого повелено, так ведь уже это не переменится же-с.
- А скажите, пожалуйста, кроме этого московского священника за самоубийц разве никто не молится?
- А не знаю, право, как вам на это что доложить? Не следует, говорят, будто бы за них бога просить, потому что они самоуправцы, а впрочем, иные, сего не понимая, и о них молятся. На троицу, не то на духов день, однако, кажется даже всем позволено за них молиться. Тогда и молитвы такие особенные читаются. Чудесные молитвы, чувствительные; кажется, всегда бы их слушал.
- А их нельзя разве читать в другие дни?
- Не знаю-с. Об этом надо спросить у кого-нибудь из начитанных: те, думается, должны бы знать; да как мне это ни к чему, об этом говорить.
- А в служении вы не замечали, чтобы эти молитвы когда-нибудь повторялись?
- Нет-с, не замечал; да и вы, впрочем, на мои слова в этом не полагайтесь, потому что я ведь у службы редко, бываю.
- Отчего же это?
- Занятия мои мне не позволяют.
- Вы иеромонах* или иеродиакон?
- Нет, я, еще просто в рясофоре*.
- Все же ведь уже это значит, вы инок?
- Н...да-с; вообще это так почитают.
- Почитать-то почитают, - отозвался на это купец, - но только из рясофора-то еще можно и в солдаты лоб забрить.
Богатырь-черноризец нимало этим замечанием не обиделся, а только пораздумал немножко и отвечал:
- Да, можно, и, говорят, бывали такие случаи; но только я уже стар: пятьдесят третий год живу, да и мне военная служба не в диковину.
- Разве вы служили в военной службе?
- Служил-с.
- Что же, ты из ундеров, что ли? - снова спросил его купец.
- Нет, не из ундеров.
- Так кто же: солдат, или вахтер, или помазок - чей возок?
- Нет, не угадали; но только я настоящий военный, при полковых делах был почти с самого детства.
- Значит, кантонист*? - сердясь, добивался купец.
- Опять же нет.
- Так прах же тебя разберет, кто же ты такой?
- Я конэсер.
- Что-о-о тако-о-е?
- Я конэсер-с, конэсер, или, как простонароднее выразить, я в лошадях знаток и при ремонтерах* состоял для их руководствования.
- Вот как!
- Да-с, не одну тысячу коней отобрал и отъездил. Таких зверей отучал, каковые, например, бывают, что встает на дыбы да со всего духу навзничь бросается и сейчас седоку седельною лукою может грудь проломить, а со мной этого ни одна не могла.
- Как же вы таких усмиряли?
- Я... я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, - она и усмиреет.
- Ну, а потом?
- Потом сойдешь, огладишь, дашь ей в глаза себе налюбоваться, чтобы в памяти у нее хорошее воображение осталось, да потом сядешь опять и поедешь.
- И лошадь после этого смирно идет?
- Смирно пойдет, потому лошадь умна, она чувствует, какой человек с ней обращается и каких он насчет ее мыслей. Меня, например, лошадь в этом рассуждении всякая любила и чувствовала. В Москве, в манеже, один конь был, совсем у всех наездников от рук отбился и изучил, профан, такую манеру, чтобы за колени седока есть. Просто, как черт, схватит зубищами, так всю коленную чашку и вышелушит. От него много людей погибло. Тогда в Москву англичанин Рарей* приезжал, - "бешеный усмиритель" он назывался, - так она, эта подлая лошадь, даже и его чуть не съела, а в позор она его все-таки привела; но он тем от нее только и уцелел, что, говорят, стальной наколенник имел, так что она его хотя и ела за ногу, но не могла прокусить и сбросила; а то бы ему смерть; а я ее направил как должно.
- Расскажите, пожалуйста, как же вы это сделали?
- С божиею помощию-с, потому что, повторяю вам, я к этому дар имею. Мистер Рарей этот, что называется "бешеный укротитель", и прочие, которые за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на другую сторону башкой мотнуть; а я совсем противное тому средство изобрел; я, как только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: "Ничего, говорю, это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим. Англичанин этого не может постичь, а я постигну и помогу". Начальство согласилось. Тогда я говорю: "Выведите его за Дрогомиловскую заставу!" Вывели. Хорошо-с; свели мы его в поводьях в лощину к Филям, где летом господа на дачах живут. Я вижу: тут место просторное и удобное, и давай действовать. Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех шароварах да в картузе, а по голому телу имел тесменный поясок от святого храброго князя Всеволода-Гавриила из Новгорода, которого я за молодечество его сильно уважал* и в него верил; а на том пояске его надпись заткана: "Чести моей никому не отдам". В руках же у меня не было никакого особого инструмента, как опричь в одной - крепкая татарская нагайка с свинцовым головком, в конце так не более яко в два фунта, а в другой простой муравный* горшок с жидким тестом. Ну-с, уселся я, а четверо человек тому коню морду поводьями в разные стороны тащат, чтобы он на которого-нибудь из них зубом не кинулся. А он, бес, видя, что на него ополчаемся, и ржет, и визжит, и потеет, и весь от злости трусится, сожрать меня хочет. Я это вижу и велю конюхам: "Тащите, говорю, скорее с него, мерзавца, узду долой". Те ушам не верят, что я им такое даю приказание, и глаза выпучили. Я говорю: "Что же вы стоите! или не слышите? Что я вам приказываю - вы то сейчас исполнять должны!" А они отвечают: "Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?" Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: "Снимай!" Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами - они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри. Он испужался, думает: "Что это такое?" А я скорее схватил с головы картуз в левую руку и прямо им коню еще больше на глаза теста натираю, а нагайкой его по боку щелк... Он?к да вперед, а и его картузом по глазам тру, чтобы ему совсем зрение в глазах замутить, а нагайкой еще по другому боку... Да и пошел, да и пошел его парить. Не даю ему ни продохнуть, ни проглянуть, все ему своим картузом по морде тесто размазываю, слеплю, зубным скрежетом в трепет привожу, пугаю, а по бокам с обеих сторон нагайкой деру, чтобы понимал, что это не шутка... Он это понял и не стал на одном месте упорствовать, а ударился меня носить. Носил он меня, сердечный, носил, а я его порол да порол, так что чем он усерднее носится, тем и я для него еще ревностнее плетью стараюсь, и, наконец, оба мы от этой работы стали уставать: у меня плечо ломит и рука не поднимается, да и он, смотрю, уже перестал коситься и язык изо рта вон посунул. Ну, тут я вижу, что он пардону просит, поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор и говорю: "Стой, собачье мясо, песья снедь!" да как дерну его книзу - он на колени передо мною и пал, и с той поры такой скромник сделался, что лучше требовать не надо: и садиться давался и ездил, но только скоро издох.
- Издох однако?
- Издох-с; гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера своего, видно, не мог преодолеть. А господин Рарей меня тогда, об этом прослышав, к себе в службу приглашал.
- Что же, вы служили у него?
- Нет-с.
- Отчего же?
- Да как вам сказать! Первое дело, что я ведь был конэсер и больше к этой части привык - для выбора, а не для отъездки, а ему нужно было только для одного бешеного усмирительства, а второе, что это с его стороны, как я полагаю, была одна коварная хитрость.
- Какая же?
- Хотел у меня секрет взять.
- А вы бы ему продали?
- Да, я бы продал.
- Так за чем же дело стало?
- Так... он сам меня, должно быть, испугался.
- Расскажите, сделайте милость, что это еще за история?
- Никакой-с особенной истории не было, а только он говорит: "Открой мне, братец, твой секрет - я тебе большие деньги дамп к себе в конэсеры возьму". Но как я никогда не мог никого обманывать, то и отвечаю: "Какой же секрет? - это глупость". А он все с аглицкой, ученой точки берет, и не поверил, говорит: "Ну, если ты не хочешь так, в своем виде, открыть, то давай с тобою вместе ром пить". После этого мы пили вдвоем с ним очень много рому, до того, что он раскраснелся и говорит, как умел: "Ну, теперь, мол, открывай, что ты с конем делал?" А я отвечаю: "Вот что..." - да глянул на него как можно пострашнее и зубами заскрипел, а как горшка с тестом на ту пору при себе не имел, то взял да для примеру стаканом на него размахнул, а он вдруг, это видя, как нырнет - и спустился под стол, да потом как шаркнет к двери, да и был таков, и негде его стало и искать. Так с тех пор мы с ним уже и не видались.
- Поэтому вы к нему и не поступили?
- Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить меня опасался? А я бы очень к нему тогда хотел, потому что он мне, пока мы с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно, своего пути не обежишь, и надо было другому призванию следовать.
- А вы что же почитаете своим призванием?
- А не знаю, право, как вам сказать... Я ведь много что происходил, мне довелось быть-с и на конях, и под конями, и в плену был, и воевал, и сам людей бил, и меня увечили, так что, может быть, не всякий бы вынес.
- А когда же вы в монастырь пошли?
- Это недавно-с, всего несколько лет после всей прошедшей моей жизни.
- И тоже призвание к этому почувствовали?
- М... н...н...не знаю, как это объяснить... впрочем, надо полагать, что имел-с.
- Почему же вы это так... как будто не наверное говорите?
- Да потому, что как же наверное сказать, когда я всей моей обширной протекшей жизненности даже обнять не могу?
- Это отчего?
- Оттого-с, что я многое даже не своею волею делал.
- А чьею же?
- По родительскому обещанию.
- И что же такое с вами происходило по родительскому обещанию?
- Всю жизнь свою я погибал, и никак не мог погибнуть.
- Будто так?
- Именно так-с.
- Расскажите же нам, пожалуйста, вашу жизнь.
- Отчего же, что вспомню, то, извольте, могу рассказать, но только я иначе не могу-с, как с самого первоначала.
- Сделайте одолжение. Это тем интереснее будет.
- Ну уж не знаю-с, будет ли это сколько-нибудь интересно, а извольте слушать.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Бывший конэсер Иван Северьяныч, господин Флягин, начал свою повесть так:
- Я родился в крепостном звании и происхожу из дворовых людей графа К.* из Орловской губернии. Теперь эти имения при молодых господах расплылись, но при старом графе были очень значительные. В селе Г., где сам граф изволил жить, был огромный, великий домина, флигеля для приезду, театр, особая кегельная галерея, псарня, живые медведи на столбу сидели, сады, свои певчие концерты пели, свои актеры всякие сцены представляли; были свои ткацкие, и всякие свои мастерства содержались; но более всего обращалось внимания на конный завод. Ко всякому делу были приставлены особые люди, но конюшенная часть была еще в особом внимании и все равно как в военной службе от солдата в прежние времена кантонист происходил, чтобы сражаться, так и у нас от кучера шел кучеренок, чтобы ездить, от конюха - конюшонок, чтобы за лошадьми ходить, а от кормового мужика кормовик, чтобы с гумна на ворки* корм возить. Мой родитель был кучер Северьян, и хотя приходился он не из самых первых кучеров, потому что у нас их было большое множество, но, однако, он шестериком правил, и в царский проезд один раз в седьмом номере был, и старинною синею ассигнациею жалован*. От родительницы своей я в самом юном сиротстве остался и ее не помню, потому как я был у нее молитвенный сын, значит, она, долго детей не имея, меня себе у бога все выпрашивала и как выпросила, так сейчас же, меня породивши, и умерла, оттого что я произошел на свет с необыкновенною большою головою, так что меня поэтому и звали не Иван Флягин, а просто Голован. Живучи при отце на кучерском дворе, всю жизнь свою я проводил на конюшне, и тут я постиг тайну познания в животном и, можно сказать, возлюбил коня, потому что маленьким еще на четвереньках я у лошадей промеж ног полозил, и они меня не увечили, а подрос, так и совсем с ними опознался. Завод у нас был отдельно, конюшни - отдельно, и мы, конюшенные люди, до завода не касались, а получали оттуда готовых воспитомков и обучали их. У нас у всякого кучера с форейтором* были шестерики, и все разных сортов: вятки, казанки, калмыки, битюцкие*, донские - все это были из приводных коней, которые по ярмаркам покупались а то, разумеется, больше было своих, заводских, но про этих говорить не стоит, потому что заводские кони смирные и ни сильного характера, ни фантазии веселой не имеют, а вот эти дикари, это ужасные были звери. Покупает их, бывало, граф прямо целыми косяками как есть весь табун, дешево, рублей по восьми, по десяти за голову, ну и как скоро мы их домой пригоним, сейчас начинаем их школить. Ужасно противляются. Половина даже, бывало, подохнет, а воспитанию не поддаются: стоят на дворе - вс? дивятся и даже от стен шарахаются, а все только на небо, как птицы, глазами косят. Даже инда жалость, глядя на иного, возьмет, потому что видишь, что вот так бы он, кажется, сердечный, и улетел, да крылышек у него нет... И овса или воды из корыта ни за что попервоначалу ни пить, ни есть не станет, и так все сохнет, сохнет, пока изведется совсем и околеет. Иногда этой траты бывает более как на половину того, что купим, а особенно из киргизских. Ужасно они степную волю любят. Ну зато которые оборкаются и останутся жить, из тех тоже немалое число, учивши, покалечить придется, потому что на их дикость одно средство - строгость, но зато уже которые все это воспитание и науку вынесут, так из этих такая отборность выходит, что никогда с ними никакой заводской лошади не сравниться по ездовой добродетели.
Родитель мой, Северьян Иваныч, правил киргизским шестериком, а когда я подрос, так меня к нему в этот же шестерик форейтором посадили. Лошади были жестокие, не то что нынешние какие-нибудь кавалерийские, что для офицеров берут. Мы этих офицерских кофишенками* звали, потому что на них нет никакого удовольствия ехать, так как на них офицеры даже могут сидеть, а те были просто зверь, аспид и василиск, все вместе: морды эти одни чего стоили, или оскал, либо ножищи, или гривье... ну то есть, просто сказать, ужасть! Устали они никогда не знали; не только что восемьдесят, а даже и сто и сто пятнадцать верст из деревни до Орла или назад домой таким же манером, это им, бывало, без отдыха нипочем сделать. Как разнесутся, так только гляди, чтобы мимо не пролетели. А мне в ту пору, как я на форейторскую подседельную сел, было еще всего одиннадцать лет, и голос у меня был настоящий такой, как по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий и до того продолжительный, что я мог это "дддиди-и-и-ттт-ы-о-о" завести и полчаса этак звенеть; но в теле своем силами я еще не могуч был, так что дальние пути не мог свободно верхом переносить, и меня еще приседлывали к лошади, то есть к седлу и к подпругам, ко всему ремнями умотают и сделают так, что упасть нельзя. Расколотит насмерть, и даже не один раз сомлеешь и чувства потеряешь, а все в своей позиции верхом едешь, и опять, наскучив мотаться, в себя придешь. Должность нелегкая; за дорогу, бывало, несколько раз такие перемены происходят, то слабеешь, то исправишься, а дома от седла совсем уже как неживого отрешат, положат и станут давать хрен нюхать; ну а потом привык, и все это нипочем сделалось; еще, бывало, едешь, да все норовишь какого-нибудь встречного мужика кнутом по рубахе вытянуть. Это форейторское озорство уже известно. Вот этак мы раз и едем с графом в гости. Погода летняя, прекрасная, и граф сидят с собакою в открытой коляске, батюшка четверней правит, а я впереди задуваю, а дорога тут с большака свертывает, и идет особый поворот верст на пятнадцать к монастырю, который называется П... пустынь*. Дорожку эту монахи справили, чтобы заманчивее к ним ездить было: преестественно, там на казенной дороге нечисть и ракиты, одни корявые прутья торчат; а у монахов к пустыне дорожка в чистоте, разметена вся, и подчищена, и по краям саженными березами обросла, и от тех берез такая зелень и дух, а вдаль полевой вид обширный... Словом сказать - столь хорошо, что вот так бы при всем этом и вскрикнул, а кричать, разумеется, без пути нельзя, так я держусь, скачу; но только вдруг на третьей или четвертой версте, не доезжая монастыря, стало этак клонить под взволочек, и вдруг я завидел тут впереди себя малую точку... что-то ползет по дороге, как ежик. Я обрадовался этому случаю и изо всей силы затянул "дддд-и-и-и-т-т-т-ы-о-о", и с версту все это звучал, и до того разгорелся, что как стали мы нагонять парный воз, на кого я кричал-то, я и стал в стременах подниматься и вижу, что человек лежит на сене на возу, и как его, верно, приятно на свежем поветрии солнышком пригрело, то он, ничего не опасаяся, крепко-прекрепко спит, так сладко вверх спиною раскинулся и даже руки врозь разложил, точно воз обнимает. Я вижу, что уже он не свернет, взял в сторону, да, поравнявшись с ним, стоя на стременах, впервые тогда заскрипел зубами да как полосну его во всю мочь вдоль спины кнутом. Его лошади как подхватят с возом под гору, а он сразу как взметнется, старенький этакой, вот в таком, как я ноне, в послушничьем колпачке, и лицо какое-то такое жалкое, как у старой бабы, да весь перепуганный, и слезы текут, и ну виться на сене, словно пескарь на сковороде, да вдруг не разобрал, верно, спросонья, где край, да кувырк с воза под колесо и в пыли-то и пополз... в вожжи ногами замотался... Мне, и отцу моему, да и самому графу сначала это смешно показалось, как он кувыркнулся, а тут вижу я, что лошади внизу, у моста, зацепили колесом за надолбу и стали, а он не поднимается и не ворочается... Ближе подъехали, я гляжу, он весь серый, в пыли, и на лице даже носа не значится, а только трещина, и из нее кровь... Граф велели остановиться, сошли, посмотрели и говорят: "Убит". Погрозились мне дома за это выпороть и велели скорей в монастырь ехать. Оттуда людей послали на мост, а граф там с игуменом переговорили, и по осени от нас туда в дары целый обоз пошел с овсом, и с мукою, и с сушеными карасями, а меня отец кнутом в монастыре за сараем по штанам продрал, но настояще пороть не стали, потому что мне, по моей должности, сейчас опять верхом надо было садиться. Тем это дело и кончилось, но в эту же самую ночь приходит ко мне в видении этот монах, которого я засек, и опять, как баба, плачет. Я говорю:
"Чего тебе от меня надо? пошел прочь!"
А он отвечает:
"Ты, - говорит, - меня без покаяния жизни решил".
"Ну, мало чего нет, - отвечаю. - Что же мне теперь с тобой делать? Ведь я это не нарочно. Да и чем, - говорю, - тебе теперь худо? Умер ты, и все кончено".
"Кончено-то, - говорит, - это действительно так, и я тебе очень за это благодарен, а теперь я пришел от твоей родной матери сказать тебе, что знаешь ли ты, что ты у нее меленый сын?"
"Как же, - говорю, - слышал я про это, бабушка Федосья мне про это не раз сказывала".
"А знаешь ли, - говорит, - ты еще и то, что ты сын обещанный?"
"Как это так?"
"А так, - говорит, - что ты богу обещан".
"Кто же меня ему обещал?"
"Мать твоя".
"Ну так пускай же, - говорю, - она сама придет мне про это скажет, а то ты, может быть, это выдумал".
"Нет, я, - говорит, - не выдумывал, а ей прийти нельзя".
"Почему?"
"Так, - говорит, - потому, что у нас здесь не то, что у вас на земле: здешние не все говорят и не все ходят, а кто чем одарен, тот то и делает. А если ты хочешь, - говорит, - так я тебе дам знамение в удостоверение". "Хочу, - отвечают - только какое же знамение?" "А вот, - говорит, - тебе знамение, что будешь ты много раз погибать и ни разу не погибнешь, пока придет твоя настоящая погибель, и ты тогда вспомнишь материно обещание за тебя и пойдешь в чернецы". "Чудесно, - отвечаю, - согласен и ожидаю". Он и скрылся, а я проснулся и про все это позабыл и не чаю того, что все эти погибели сейчас по ряду и начнутся. Но только через некоторое время поехали мы с графом и с графинею в Воронеж, - к новоявленным мощам* маленькую графиньку косолапую на исцеление туда везли, - и остановились в Елецком уезде, в селе Крутом* лошадей кормить, я и опять под колодой уснул, и вижу - опять идет тот монашек, которого я решил, и говорит:
"Слушай, Голованька, мне тебя жаль, просись скорей у господ в монастырь - они тебя пустят".
Я отвечаю:
"Это с какой стати?"
А он говорит:
"Ну, гляди, сколько ты иначе зла претерпишь".
Думаю, ладно; надо тебе что-нибудь каркать, когда я тебя убил, и с этим встал, запряг с отцом лошадей, и выезжаем, а гора здесь прекрутая-крутящая, и сбоку обрыв, в котором тогда невесть что народу погибало. Граф и говорит:
"Смотри, Голован, осторожнее".
А я на это ловок был, и хоть вожжи от дышловых, которым надо спускать, в руках у кучера, но я много умел отцу помогать. У него дышловики были сильные и опористые: могли так спускать, что просто хвостом на землю садились, но один из них, подлец, с астрономией был - как только его сильно потянешь, он сейчас голову кверху дерет и прах его знает куда на небо созерцает. Эти астрономы в корню - нет их хуже, а особенно в дышле они самые опасные, за конем с такою повадкою форейтор завсегда смотри, потому что астроном сам не зрит, как тычет ногами, и невесть куда попадает. Все это я, разумеется, за своим астрономом знал и всегда помогал отцу; своих подседельную и подручную, бывало, на левом локте поводами держу и так их ставлю, что они хвостами дышловым в самую морду приходятся, а дышло у них промежду крупов, а у самого у меня кнут всегда наготове, у астронома перед глазами, и чуть вижу, что он уже очень в небо полез, я его по храпе, и он сейчас морду спустит, и отлично съедем. Так и на этот раз: спускаем экипаж, и я верчусь, знаете, перед дышлом и кнутом астронома остепеняю, как вдруг вижу, что уж он ни отцовых вожжей, ни моего кнута не чует, весь рот в крови от удилов и глаза выворотил, а сам я вдруг слышу, сзади что-то заскрипело, да хлоп, и весь экипаж сразу так и посунулся... Тормоз лопнул! Я кричу отцу: "Держи! держи!" И он сам орет: "Держи! держи!" А уж чего держать, когда весь шестерик как прокаженные несутся и сами ничего не видят, а перед глазами у меня вдруг что-то стрекнуло, и смотрю, отец с козел долой летит... вожжа оборвалась... А впереди та страшная пропасть... Не знаю, жалко ли мне господ или себя стало, но только я, видя неминуемую гибель, с подседельной бросился прямо на дышло и на конце повис... Не знаю опять, сколько тогда во мне весу было, но только на перевесе ведь это очень тяжело весит, и я дышловиков так сдушил, что они захрипели и... гляжу, уже моих передовых нет, как отрезало их, а я вишу над самою пропастью, а экипаж стоит и уперся в коренных, которых я дышлом подавил.
Тут только я опомнился и пришел в страх, и руки у меня оторвались, и я полетел и ничего уже не помню. Очнулся я тоже не знаю через сколько времени и вижу, что я в какой-то избе, и здоровый мужик говорит мне:
- Ну что, неужели ты, малый, жив?
Я отвечаю:
- Должно быть, жив.
- А помнишь ли, - говорит, - что с тобою было?
Я стал припоминать и вспомнил, как нас лошади понесли и я на конец дышла бросился и повис над ямищей; а что дальше было - не знаю.
А мужик и улыбается:
- Да и где же, - говорит, - тебе это знать. Туда, в пропасть, и кони-то твои передовые заживо не долетели - расшиблись, а тебя это словно какая невидимая сила спасла: как на глиняну глыбу сорвался, упал, так на ней вниз как на салазках и скатился. Думали, мертвый совсем, а глядим ты дышишь, только воздухом дух сморило. Ну, а теперь, - говорит, - если можешь, вставай, поспешай скорее к угоднику: граф деньги оставил, чтобы тебя, если умрешь, схоронить, а если жив будешь, к нему в Воронеж привезть.
Я и поехал, по только всю дорогу ничего не говорил, а слушал, как этот мужик, который меня вез, все на гармонии "барыню" играл.
Как мы приехали в Воронеж, граф призвал меня в комнаты и говорит графинюшке:
- Вот, - говорит, - мы, графинюшка, этому мальчишке спасением своей жизни обязаны.
Графиня только головою закачала, а граф говорит:
- Проси у меня, Голован, что хочешь, - я все тебе сделаю.
Я говорю:
- Я не знаю, чего просить!
А он говорит:
- Ну, чего тебе хочется?
А я думал-думал да говорю:
- Гармонию.
Граф засмеялся и говорит:
- Ну, ты взаправду дурак, а впрочем, это само собою, я сам, когда придет время, про тебя вспомню, а гармонию, - говорит, - ему сейчас же купить.
Лакей сходил в лавки и приносит мне на конюшню гармонию:
- На, - говорит, - играй.
Я было ее взял и стал играть, но только вижу, что ничего не умею, и сейчас ее бросил, а потом ее у меня странницы на другой день из-под сарая и украли.
Мне надо было бы этим случаем графской милости пользоваться, да тогда же, как монах советовал, в монастырь проситься; а я сам не знаю зачем, себе гармонию выпросил, и тем первое самое призвание опроверг, и оттого пошел от одной стражбы к другой, все более и более претерпевая, но нигде не погиб, пока все мне монахом в видении предреченное в настоящем житейском исполнении оправдалось за мое недоверие.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Не успел я, по сем облагодетельствовании своих господ, вернуться с ними домой на новых лошадях, коих мы в Воронеже опять шестерик собрали, как прилучилося мне засесть у себя в конюшне на полочке хохлатых голубой - голубя и голубочку. Голубь был глинистого пера, а голубочка беленькая и такая красноногенькая, прехорошенькая!.. Очень они мне нравились: особенно, бывало, когда голубь ночью воркует, так это приятно слушать, а днем они между лошадей летают и в ясли садятся, корм клюют и сами с собою целуются... Утешно на все на это молодому ребенку смотреть.
И пошли у них после этого целования дети; одну пару вывели, и опять эти растут, а они целовались-целовались, да и опять на яички сели и еще вывели... Маленькие такие это голубяточки, точно в шерсти, а пера нет, и желтые, как бывают ядрышки на траве, что зовут "кошачьи просвирки", а носы притом хуже, как у черкесских князей, здоровенные... Стал я их, этих голубяток, разглядывать и, чтобы их не помять, взял одного за носик и смотрел, смотрел на него и засмотрелся, какой он нежный, а голубь его у меня все отбивает. Я с ним и забавлялся - все его этим голубенком дразню; да потом как стал пичужку назад с гнездо класть, а он уже и не дышит. Этакая досада; я его и в горстях-то грел и дышал на него, все оживить хотел; пет, пропал да и полно! Я рассердился, взял да и вышвырнул его вон за окно. Ну ничего; другой в гнезде остался, а этого дохлого откуда ни возьмись белая кошка какая-то мимо бежала и подхватила и помчала. И я ее, эту кошку, еще хорошо заметил, что она вся белая, а на лобочке, как шапочка, черное пятнышко. Ну да думаю себе, прах с ней пусть она мертвого ест. Но только ночью я сплю и вдруг слышу, на полочке над моей кроватью голубь с кем-то сердито бьется. Я вскочил и гляжу, а ночь лунная, и мне видно, что это опять та же кошечка белая уже другого, живого моего голубенка тащит.
"Ну, - думаю, - нет, зачем же, мол, это так делать?" - да вдогонку за нею и швырнул сапогом, но только не попал, - так она моего голубенка унесла и, верно, где-нибудь съела. Осиротели мои голубки, но недолго поскучали и начали опять целоваться, и опять у них парка детей готовы, а та проклятая кошка опять как тут... Лихо ее знает, как это она все это наблюдала, но только гляжу я, один раз она среди белого дня опять голубенка волочит, да так ловко, что мне и швырнуть-то за ней нечем было. Но зато же я решился ее пробрать и настроил в окне такой силок, что чуть она ночью морду показала, тут ее сейчас и прихлопнуло, и она сидит и жалится, мяучит. Я ее сейчас из силка вынул, воткнул ее мордою и передними лапами в голенище, в сапог, чтобы она не царапалась, а задние лапки вместе с хвостом забрал в левую руку, в рукавицу, а в правую кнут со стены снял, да и пошел ее на своей кровати учить. Кнутов, я думаю, сотни полторы я ей закатил и то изо всей силы, до того, что она даже и биться перестала. Тогда я ее из сапога вынул и думаю: издохла или не издохла? Сем, думаю, испробовать, жива она или нет? и положил я ее на порог да топориком хвост ей и отсек: она этак "мяя", вся вздрогнула и перекрутилась раз десять, да и побежала.
"Хорошо, - думаю, - теперь ты сюда небось в другой раз на моих голубят не пойдешь"; а чтобы ей еще страшнее было, так я наутро взял да и хвост ее, который отсек, гвоздиком у себя над окном снаружи приколотил, и очень этим был доволен. Но только так через час или не более как через два, смотрю, вбегает графинина горничная, которая отроду у нас на конюшне никогда не была, и держит над собой в руке зонтик, а сама кричит:
- Ага, ага! вот это кто? вот это кто!
Я говорю:
- Что такое?
- Это ты, - говорит, - Зозиньку изувечил? Признавайся: это ведь у тебя ее хвостик над окном приколочен?
Я говорю:
- Ну так что же такое за важность, что хвостик приколочен?
- А как же ты, - говорит, - это смел?
- А она, мол, как смела моих голубят есть?
- Ну, важное дело твои голубята!
- Да и кошка, мол, тоже небольшая барыня.
Я уже, знаете, на возрасте-то поругиваться стал.
- Что, - говорю, - за штука такая кошка.
А та стрекоза:
- Как ты эдак смеешь говорить: ты разве не знаешь, что это моя кошка и ее сама графиня ласкала, - да с этим ручкою хвать меня по щеке, а я, как сам тоже с детства был скор на руку, долго не думая, схватил от дверей грязную метлу, да ее метлою по талии...
Боже мой, что тут поднялось! Повели меня в контору к немцу-управителю судить, и он рассудил, чтобы меня как можно жесточе выпороть и потом с конюшни долой и в аглицкий сад для дорожки молотком камешки бить.

В повести «Очарованный странник» автор предпринял попытку религиозного истолкования российской действительности. В образе Ивана Флягина Лесков изобразил подлинно русский характер, раскрыв основу ментальности нашего народа, тесно связанную с православием. В современные реалии он облачил притчу о блудном сыне и тем самым вновь поднял вечные вопросы, которыми человечество задается не первое столетие.

Николай Семенович Лесков создавал свою повесть на одном дыхании. На всю работу ушло меньше года. Летом 1872 года писатель путешествовал на Ладожском озере, том самом месте, где происходит действие в «Очарованном страннике». Автор не случайно выбрал именно эти заповедные края, ведь там располагаются острова Валаам и Корелу, старинные обиталища монахов. В этой поездке и родился замысел произведения.

Уже к концу года работа была закончена и приобрела заглавие «Чернозёмный Телемак». Автор вкладывал в название отсылку к древнегреческой мифологии и привязку к месту действия. Телемак – сын царя Итаки Одиссея и Пенелопы, героев поэмы Гомера. Он известен тем, что бесстрашно отправился на поиски пропавшего родителя. Так и персонаж Лескова пустился в долгий и опасный путь в поисках своего предназначения. Однако редактор «Русского вестника» М.Н. Катков отказался печатать повесть, ссылаясь на «сырость» материала и указывая на несоответствие названия и содержания книги. Флягин – апологет православия, а писатель сравнивает его с язычником. Поэтому литератор меняет заглавие, но относит рукопись в другое издание, газету «Русский мир». Там она и была опубликована в 1873 году.

Смысл названия

Если с первым вариантом названия все ясно, то возникает вопрос, в чем заключается смысл заглавия «Очарованный странник»? Лесков вкладывал в него не менее интересную мысль. Во-первых, оно указывает на насыщенную жизнь героя, его странствия, как на земле, так в пределах своего внутреннего мира. В течение всего жизненного пути он шел к осознанию своей миссии на земле, в этом состоял его главный поиск – поиск своего места в жизни. Во-вторых, прилагательное указывает на способность Ивана ценить красоту окружающего мира, очаровываться ею. В-третьих, писатель использует значение «колдовские чары», ведь нередко персонаж поступает неосознанно, как будто не по своей воле. Его ведут мистические силы, видения и знаки судьбы, а не разум.

Повесть называется так еще и потому, что автор указывает финал уже в заглавии, как будто исполняя предначертание. Мать предрекла сыну будущее, пообещав его Богу еще до рождения. С тех пор над ним довлеют чары судьбы, направленные на то, чтобы исполнить предназначение. Странник идет не самостоятельно, а под действием предопределения.

Композиция

Структура книги – не что иное, как модернизированная и композиция сказа (фольклорного произведения, которое подразумевает устный импровизированный рассказ с определенными жанровыми особенностями). В рамках сказа всегда есть пролог и экспозиция, которые мы видим и в «Очарованном страннике», в сцене на судне, где путешественники знакомятся между собой. Далее следуют воспоминания рассказчика, каждое из которых имеет свою сюжетную канву. Флягин повествует сказание о своей жизни в той стилистике, которая свойственна людям его сословия, более того, он передает даже речевые характеристики других людей, что являются героями его историй.

Всего в повести 20 глав, каждая из которых следует, не повинуясь хронологии событий. Рассказчик выстраивает их по своему усмотрению, основываясь на случайных ассоциациях героя. Так автор подчеркивает, что всю жизнь Флягин прожил также стихийно, как и рассказывает о ней. Все, что произошло с ним, — череда взаимосвязанных случайностей, как и его повествование – вереница историй, связанных смутными воспоминаниями.

Лесков не случайно добавил книгу в цикл легенд о русских праведниках, ведь его творение написано по канонам жития – религиозного жанра, в основе которого лежит биография святого. Композиция «Очарованного странника» это подтверждает: сначала мы узнаем об особенном детстве героя, наполненном знаками судьбы и знамениями свыше. Потом описывается его жизнь, наполненная аллегорическим смыслом. В качестве кульминации выступает сражение с искушением и бесами. В финале Бог помогает праведнику выстоять.

О чем повесть?

Два путешественника беседуют на палубе о дьячке-самоубийце и знакомятся с монахом, который едет по святым местам спасаться от искушения. Людям становится интересна жизнь этого «богатыря», и он охотно делится с ними своей историей. В этой биографии и заключается суть повести «Очарованный странник». Герой родом из крепостных крестьян, служил кучером. Его мать с трудом выносила дитя и в молитвах пообещала Богу, что ребенок будет ему служить, если родится. Сама же она умерла в родах. Но сын не хотел идти в монастырь, хоть его и преследовали видения, призывающие выполнить обещание. Пока Иван упрямился, с ним случилось много бед. Он стал виновником смерти монаха, который приснился ему и предвещал несколько «погибелей», прежде чем Флягин придет в монастырь. Но и этот прогноз не заставил задуматься молодого человека, который хотел жить для себя.

Сначала он едва не погиб в аварии, потом лишился барской милости и согрешил, украв коней у хозяина. За грех он толком ничего не получил и, сделал фальшивые документы, нанялся в няньки к поляку. Но и там он долго не задержался, снова нарушив господскую волю. Потом в бою за коня он случайно убил человека, и во избежание тюрьмы уехал жить с татарами. Там он работал врачом. Татары не желали его опускать, поэтому насильно пленили, хотя там он обзавелся семьей и детьми. Позже пришлые люди принесли фейерверки, ими герой отпугнул татар и сбежал. По милости жандармов он, как беглый крестьянин, оказался в родном имении, откуда его выгнали, как грешника. Потом он три года прожил у князя, которому помогал выбирать хороших коней для армии. В один вечер он решил напиться и промотал казенные деньги на цыганку Грушу. Ее же полюбил и выкупил князь, а позже разлюбил и прогнал. Она попросила героя сжалиться над ней и убить, он столкнул ее в воду. Потом он пошел вместо единственного сына бедных крестьян на войну, совершил подвиг, приобрел чин офицера, пошел в отставку, но не смог устроиться в мирной жизни, поэтому пришел в монастырь, где ему очень понравилось. Вот, про что написана повесть «Очарованный странник».

Главные герои и их характеристика

Повесть богата действующими лицами из самых разных сословий и даже национальностей. Образы героев в произведении «Очарованный странник» столь же многогранны, сколь их пестрый, неоднородный состав.

  1. Иван Флягин – главный герой книги. Ему 53 года. Это седовласый старец огромного роста со смуглым открытым лицом. Так описывает его Лесков: «Он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого». Это добрый, наивный и простодушный человек, обладающий незаурядной физической силой и смелостью, но лишенный бахвальства и развязности. Он откровенен и чистосердечен. Несмотря на низкое происхождение, он обладает достоинством и гордостью. Так он говорит о своей честности: «Только я себя не продавал ни за большие деньги, ни за малые, и не продам». В плену Иван не предает родину, так как сердце его принадлежит России, он - патриот. Однако даже при всех своих положительных качествах мужчина совершил множество глупых, случайных поступков, которые стояли жизни другим людям. Так писатель показал противоречивость русского национального характера. Может быть, поэтому история жизни персонажа сложна и богата событиями: 10 лет был в плену у татар (с 23 лет). Спустя какое-то время он поступает в армию и служит на Кавказе в течение 15 лет. За подвиг он заслужил награду (Георгиевский крест) и звание офицера. Таким образом, герой приобретает статус дворянина. В возрасте 50 лет он уходит в монастырь и получает имя отец Измаил. Но и на церковной службе ищущий правду скиталец не обретает покоя: к нему приходят бесы, у него появляется дар пророчества. Изгнание бесов не дало результата, и его отпускают из монастыря в странствие по святым местам в надежде, что ему это поможет.
  2. Груша – страстная и глубокая натура, покоряющая всех своей томной красотой. При этом ее сердце верно одному лишь князю, что выдает в ней силу характера, преданность и честь. Героиня настолько горда и непреклонна, что просит убить себя, ведь она не хочет мешать счастью вероломного возлюбленного, но и принадлежать другому не в силах. Исключительная добродетель контрастирует в ней с бесовкой очаровательностью, которая губит мужчин. Даже Флягин совершает бесчестный поступок ради нее. Женщина, сочетая в себе положительную и отрицательную силы, после смерти принимает облик то ангела, то беса: то защищает Ивана от пуль, то смущает его покой в монастыре. Так автор подчеркивает двойственность женской природы, в которой уживаются мать и искусительница, жена и любовница, порок и святость.
  3. Персонажи дворянского происхождения представлены карикатурно, отрицательно. Так, хозяин Флягина предстает перед читателем самодуром и жестокосердным человеком, которому не жаль крепостных. Князь – легкомысленным и эгоистичным мерзавцем, готовым продать себя за богатое приданое. Также Лесков замечает, что само по себе дворянство не дает привилегий. Их в этом иерархичном обществе дают только деньги и связи, поэтому герой и не может устроиться, будучи офицером. Это важная характеристика дворянского сословия.
  4. Иноверцы и иностранцы тоже имеет своеобразную характеристику. Например, татары живут, как придется, у них несколько жен, много детей, но настоящей семьи нет, а, значит, и настоящей любви тоже. Неслучайно герой даже не вспоминает о своих детях, оставшихся там, никаких чувств между ними не возникает. Автор демонстративно характеризует не отдельных личностей, а народ в целом, чтобы подчеркнуть отсутствие в нем индивидуальности, которая не возможно без единой культуры, социальных институтов – всего того, что дает русским православная вера. От писателя досталось и цыганам, бесчестным и вороватым людям, и полякам, чья нравственность дает трещину. Знакомясь с бытом и нравами других народов, очарованный странник понимает, что он – другой, ему с ними не по пути. Показательно и то, что у него не складываются отношения с женщинами других национальностей.
  5. Персонажи духовного звания суровы, но не безразличны к судьбе Ивана. Они стали для него настоящей семьей, братством, которое переживает за него. Конечно, они не сразу принимают его. Например, отец Илья отказался исповедовать беглого крестьянина после порочной жизни у татар, но и эта строгость была оправдана тем, что герой не был готов к посвящению и еще должен был пройти мирские испытания.

Тема

  • В повести «Очарованный странник» основной является тема праведничества. Книга заставляет задуматься о том, что праведник – это не тот, кто не грешит, а тот, кто искренне раскаивается в грехах и желает искупить их ценой самоотречения. Иван искал правду, оступался, ошибался, страдал, но Богу, как известно из притчи о Блудном сыне, дороже тот, кто вернулся домой после долгих странствий в поисках истины, а не тот, кто не уходил и все принимал на веру. Герой праведен в том смысле, что все воспринимал, как должное, не противился судьбе, шел, не роняя достоинства и не жалуясь на тяжелую ношу. В поисках правды он не сворачивал ни к выгоде, ни к страсти, а в финале пришел к истинной гармонии с собой. Он понял, что высшее его предназначение – пострадать за народ, «за веру умереть», то есть стать чем-то большим, чем он сам. В его жизни появился великий смысл – служение родине, вере и людям.
  • Тема любви раскрывается во взаимоотношениях Флягина с татарками и Грушей. Очевидно, что автор не представляет себе этого чувства без единодушия, обусловленного одной верой, культурой, парадигмой мышления. Хоть героя и облагодетельствовали женами, он не смог полюбить их даже после рождения совместных детей. Груша тоже не стала для него любимой женщиной, потому что его в ней увлекла лишь внешняя оболочка, которую он сразу же захотел купить, бросив казенные деньги к ногам красавицы. Таким образом, все чувства героя обратились не к земной женщине, а к абстрактным образам родины, веры и народа.
  • Тема патриотизма. Иван не раз хотел умереть за народ, вот и в финале произведения он уже готовился к будущим войнам. Кроме того, его любовь к родине воплотилась в трепетной тоске по отечеству на чужбине, где он жил в комфорте и достатке.
  • Вера. Огромное влияние на героя оказала православная вера, которой пронизано все произведение. Она проявила себя и в форме, и в содержании, ведь книга напоминает житие святого, как композиционно, так и в идейно-тематическом плане. Лесков считает православие фактором, определяющим многие свойства русского народного характера.

Проблемы

Богатая проблематика в повести «Очарованный странник» вмещает в себя социальные, духовные и морально-этические проблемы личности и целого народа.

  • Поиск правды. В стремлении обрести свое место в жизни герой натыкается на препятствия и не все из них преодолевает достойно. Прегрешения, ставшие средством для преодоления пути, становятся тяжелой ношей на совести, ведь он не выдерживает некоторые испытания и ошибается в выборе направления. Однако без ошибок нет опыта, который привел его к осознанию собственной принадлежности к духовному братству. Без испытаний он не выстрадал бы своей правды, которая никогда не дается легко. Однако цена за откровение неизменно велика: Иван стал своеобразным мучеником и пережил настоящие духовные терзания.
  • Социальное неравенство. Тяжелая судьба крепостных крестьян становится проблемой гигантского масштаба. Автор не только живописует печальную участь Флягина, которого барин довел до увечья, посылая на каменоломню, но и отдельные фрагменты жизни других простых людей. Горька доля стариков, едва не лишившихся единственного кормильца, которого забирали в рекруты. Ужасна кончина матери героя, ведь она умирала в муках без медицинской помощи и какой-либо помощи вообще. Отношение к крепостным было хуже, чем к животным. К примеру, лошади волновали барина больше, чем люди.
  • Невежество. Иван мог бы осознать свою миссию быстрее, но его образованием никто не занимался. У него, как и у всего его сословия, не было шанса выйти в люди, даже приобретая вольную. Эта неприкаянность демонстрируется на примере попытки Флягина устроиться в городе даже при наличии дворянства. Даже с этой привилегией он не смог найти себе места в обществе, так как ни одна рекомендация не заменит воспитания, образования и манер, которые постигались не в конюшне и не на каменоломне. То есть, даже вольный крестьянин становился жертвой своего рабского происхождения.
  • Искушение. Любой праведник страдает от напасти бесовской силы. Если перевести этот иносказательный термин на повседневный язык, то получается, что очарованный странник боролся со своими темными сторонами – эгоизмом, желанием плотских утех и т.д. Не зря в образе искусителя ему видится Груша. Желание, когда-то испытанное по отношению к ней, не давало ему покоя в его праведной жизни. Возможно, он, привыкший к скитаниям, не мог стать заурядным монахом и смириться с рутинным существованием, и эту тягу к активным действиям, новым поискам он облекал в форму «беса». Флягин – вечный скиталец, который не удовлетворяется пассивным служением – ему нужна мука, подвиг, своя Голгофа, куда он взойдет за народ.
  • Тоска по родине. Герой мучился и томился в неволе в неизъяснимом желании вернуться домой, которое было сильнее страха смерти, сильнее жажды комфорта, которым его окружали. Из-за своего побега он пережил настоящую пытку – ему в ступни зашили конский волос, поэтому он не мог сбежать все эти 10 лет плена.
  • Проблема веры. Мимоходом автор рассказал, как гибли православные миссионеры в попытках крестить татар.

Основная идея

Перед нами отрывается душа простого русского мужика, которая нелогична, а иногда даже легкомысленна в своих действиях и поступках, а страшнее всего, что она непредсказуема. Поступки героя объяснить невозможно, ведь внутренний мир этого, казалось бы, простолюдина - это лабиринт, в котором можно и заблудиться. Но, чтобы не происходило, всегда есть свет, который выведет на правильный путь. Этот свет для народа – вера, непоколебимая вера в спасение души, даже если жизнь омрачила ее грехопадениями. Таким образом, главная мысль в повести «Очарованный странник» заключается в том, что праведником может стать каждый человек, нужно лишь впустить в свое сердце Бога, раскаявшись в злых поступках. Николай Лесков, как ни кто другой из писателей, смог понять и выразить русский дух, о котором иносказательно и туманно говорил еще А.С. Пушкин. Писатель видит простом мужике, который воплотил в себе весь русский народ, веру, которую многие отрицают. Несмотря на это кажущееся отрицание, русский народ не перестает верить. Его душа всегда открыта для чуда и спасения. Она до последнего ищет что-то святое, непостижимое, духовное в своем существовании.

Идейно-художественное своеобразие книги заключается в том, что она переносит библейскую притчу о Блудном сыне в современные автору реалии и показывает, что христианская мораль не знает времени, она актуальна в каждом столетии. Иван тоже осерчал на привычный уклад вещей и покинул отчий дом, только вот его домом с самого начала была церковь, поэтому его возвращение в родную усадьбу не принесло ему покоя. Он ушел от Бога, предаваясь грешным увеселениям (алкоголь, смертельные бои, воровство) и все глубже увязая в трясине порочности. Его путь был нагромождением случайностей, в нем Н. С. Лесков показал, как пуста и нелепа жизнь без веры, как бесцельно ее течение, что всегда заносит человека не туда, где бы он хотел оказаться. В результате, как и его библейский прототип, герой возвращается к истокам, в обитель, которую ему завещала мать. Смысл произведения «Очарованный странник» кроется в обретении смысла бытия, который призывает Флягина к бескорыстному служению своему народу, к самоотречению ради высшей цели. Иван не мог сделать ничего более масштабного и правильного, чем это посвящение себя всему человечеству. В этом его праведность, в этом его счастье.

Критика

Мнения критиков о повести Лескова, как всегда, разделились из-за идеологических разногласий рецензентов. Они высказывали свои соображения в зависимости от журнала, в котором публиковались, ведь редакционная политика СМИ тех лет была подчинена определенной направленности издания, его главной идее. Были западники, славянофилы, почвенники, толстовцы и т.д. Кому-то из них, конечно, нравился «Очарованный странник» по причине того, что их взгляды нашли в книге свое обоснование, а кто-то был категорически не согласен с миропониманием автора и тем, что тот именовал «русским духом». Например, в журнале «Русское богатство» критик Н. К. Михайловский выразил свое одобрение писателю.

В смысле богатства фабулы это, может быть, самое замечательное из произведений Лескова, но в нем же особенно бросается в глаза отсутствие какого бы то ни было центра, так что и фабулы в нем, собственно говоря, нет, а есть целый ряд фабул, нанизанных как бусы на нитку, и каждая бусинка сама по себе и может быть очень удобно вынута, заменена другою, а можно и еще сколько угодно бусин нанизать на ту же нитку.

Столь же восторженно отозвался о книге критик из журнала «Русская мысль»:

Поистине чудное, способное растрогать самую черствую душу собрание высоких приме­ров добродетелей, которыми крепка земля русская и благодаря которым «стоит град»…

Н. А. Любимов, один из издателей «Русского вестника», напротив, отказался печатать рукопись и обосновал отказ в публикации тем, что «вся вещь кажется ему скорее сырым материалом для выделки фигур, теперь весьма туманных, чем выделанным описанием чего-либо в действительности возможного и происходящего». На эту реплику красноречиво ответил Б. М. Маркевич, который был первым слушателем этой книги и видел, какое хорошее впечатление она произвела на публику. Он считал произведение чем-то «в высшей степени поэтическим». Особенно ему понравились описания степи. В своем послании Любимову он написал следующие строки: «Интерес его все время поддерживается равно, и когда рассказ кон­чается, жаль становится, что он кончился. Мне кажется, лучшей похвалы нет для художественного произведения».

В газете «Варшавский дневник» рецензент сделал акцент на том, что произведение близко к фольклорной традиции и имеет истинно народное происхождение. Герой, по его мнению, обладает феноменальной, типично русской выдержкой. О своих бедах он повествует отстраненно, как о чужих несчастьях:

Физически герой рассказа — родной брат Илье Муромцу: он выносит такие пытки у номадов, такую обстановку и условия жизни, что не уступает ни одному богатырю древности. В нравственном мире героя преобладает то благодушие, которое так свойственно русскому простому человеку, в силу которого он делится последней коркой хлеба со своим недругом, и на войне, после сражения, подает помощь раненому врагу наравне со своим.

Об особенности русского менталитета, изображённого в образе Ивана Флягина, писал рецензент Р. Дистерло. Он подчеркнул, что Лескову удалось понять и отобразить простодушную и покорную судьбе натуру нашего народа. Иван, по его мнению, не отвечал за свои поступки, его жизнь как бы была дана ему свыше, а он смирился с нею, как с тяжестью креста. Также очарованного странника охарактеризовал Л. А. Анненский: «Герои Лескова — люди вдохновенные, очарованные, загадочные, опьяненные, отуманенные, безумные, хотя по внутренней самооценке всегда «невиноватые», всегда – праведники».

О художественном своеобразии прозы Лескова высказался литературный критик Меньшиков, подчеркнув наряду со своеобразием недостатки стилистики писателя:

Стиль его неправилен, но богат и даже страдает пороком богатства: пресыщенностью.

Нельзя от картин требовать того, что Вы требуете. Это жанр, а жанр надо брать на одну мерку: искусен он или нет? Какие же тут проводить направления? Этак оно обратится в ярмо для искусства и удавит его, как быка давит веревка, привязанная к колесу.

Интересно? Сохрани у себя на стенке!

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Николай Лесков
Очарованный странник

Глава первая

Мы плыли по Ладожскому озеру от острова Коневца к Валааму и на пути зашли по корабельной надобности в пристань к Кореле. Здесь многие из нас полюбопытствовали сойти на берег и съездили на бодрых чухонских лошадках в пустынный городок. Затем капитан изготовился продолжать путь, и мы снова отплыли.

После посещения Корелы весьма естественно, что речь зашла об этом бедном, хотя и чрезвычайно старом русском поселке, грустнее которого трудно что-нибудь выдумать. На судне все разделяли это мнение, и один из пассажиров, человек склонный к философским обобщениям и политической шутливости, заметил, что он никак не может понять: для чего это неудобных в Петербурге людей принято отправлять куда-нибудь в более или менее отдаленные места, от чего, конечно, происходит убыток казне на их провоз, тогда как тут же, вблизи столицы, есть на Ладожском берегу такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения и ужасною скукою гнетущей, скупой природы.

– Я уверен, – сказал этот путник, – что в настоящем случае непременно виновата рутина, или в крайнем случае, может быть, недостаток подлежащих сведений.

Кто-то, часто здесь путешествующий, ответил на это, что будто и здесь разновременно живали какие-то изгнанники, но только все они недолго будто выдерживали.

– Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже и понять не мог). Так, приехавши сюда, он долго храбрился и все надеялся какое-то судбище поднять; а потом как запил, так до того пил, что совсем с ума сошел и послал такую просьбу, чтобы его лучше как можно скорее велели «расстрелять или в солдаты отдать, а за неспособностью повесить».

– Какая же на это последовала резолюция?

– М… н…не знаю, право; только он все равно этой резолюции не дождался: самовольно повесился.

– И прекрасно сделал, – откликнулся философ.

– Прекрасно? – переспросил рассказчик, очевидно купец, и притом человек солидный и религиозный.

– А что же? по крайней мере умер, и концы в воду.

– Как же концы в воду-с? А на том свете что ему будет? Самоубийцы, ведь они целый век будут мучиться. За них даже и молиться никто не может.

Философ ядовито улыбнулся, но ничего не ответил, но зато и против него и против купца выступил новый оппонент, неожиданно вступившийся за дьячка, совершившего над собою смертную казнь без разрешения начальства.

Это был новый пассажир, который ни для кого из нас незаметно присел с Коневца. Он до сих пор молчал, и на него никто не обращал никакого внимания, но теперь все на него оглянулись, и, вероятно, все подивились, как он мог до сих пор оставаться незамеченным. Это был человек огромного роста, с смуглым открытым лицом и густыми волнистыми волосами свинцового цвета: так странно отливала его проседь. Он был одет в послушничьем подряснике с широким монастырским ременным поясом и в высоком черном суконном колпачке. Послушник он был или постриженный монах – этого отгадать было невозможно, потому что монахи ладожских островов не только в путешествиях, но и на самых островах не всегда надевают камилавки, а в сельской простоте ограничиваются колпачками. Этому новому нашему сопутнику, оказавшемуся впоследствии чрезвычайно интересным человеком, по виду можно было дать с небольшим лет за пятьдесят; но он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого. Казалось, что ему бы не в ряске ходить, а сидеть бы ему на «чубаром» да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как «смолой и земляникой пахнет темный бор».

Но, при всем этом добром простодушии, не много надо было наблюдательности, чтобы видеть в нем человека много видевшего и, что называется, «бывалого». Он держался смело, самоуверенно, хотя и без неприятной развязности, и заговорил приятным басом с повадкою.

– Это все ничего не значит, – начал он, лениво и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх по-гусарски закрученных седых усов. – Я, что вы насчет того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю. И что за них будто некому молиться – это тоже пустяки, потому что есть такой человек, который все их положение самым легким манером очень просто может поправить.

Его спросили: кто же это такой человек, который ведает и исправляет дела самоубийц после их смерти?

– А вот кто-с, – отвечал богатырь-черноризец, – есть в московской епархии в одном селе попик – прегорчающий пьяница, которого чуть было не расстригли, – так он ими орудует.

– Как же вам это известно?

– А помилуйте-с, это не я один знаю, а все в московском округе про то знают, потому что это дело шло через самого высокопреосвященного митрополита Филарета.

Вышла маленькая пауза, и кто-то сказал, что все это довольно сомнительно.

Черноризец нимало не обиделся этим замечанием и отвечал:

– Да-с, оно по первому взгляду так-с, сомнительно-с. И что тут удивительного, что оно нам сомнительным кажется, когда даже сами его высокопреосвященство долго этому не верили, а потом, получив верные тому доказательства, увидали, что нельзя этому не верить и поверили?

Пассажиры пристали к иноку с просьбою рассказать эту дивную историю, и он от этого не отказался и начал следующее:

– Повествуют так, что пишет будто бы раз один благочинный высокопреосвященному владыке, что будто бы, говорит, так и так, этот попик ужасная пьяница, – пьет вино и в приходе не годится. И оно, это донесение, по одной сущности было справедливо. Владыко и велели прислать к ним этого попика в Москву. Посмотрели на него и видят, что действительно этот попик запивашка, и решили, что быть ему без места. Попик огорчился и даже перестал пить, и все убивается и оплакивает: «До чего, думает, я себя довел, и что мне теперь больше делать, как не руки на себя наложить? Это одно, говорит, мне только и осталося; тогда, по крайней мере, владыко сжалятся над моею несчастною семьею и дочери жениха дадут, чтобы он на мое место заступил и семью мою питал». Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: «Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я не скотина: я не без души, – куда потом моя душа пойдет?» И стал он от этого часу еще больше скорбеть. Ну, хорошо: скорбит он и скорбит, а владыко решили, что быть ему за его пьянство без места, и легли однажды после трапезы на диванчик с книжкой отдохнуть и заснули. Ну, хорошо: заснули они или этак только воздремали, как вдруг видят, будто к ним в келию двери отворяются. Они и окликнули: «Кто там?», потому что думали, будто служка им про кого-нибудь доложить пришел; ан, вместо служки, смотрят – входит старец, добрый-предобрый, и владыко его сейчас узнали, что это преподобный Сергий.

Владыко и говорят:

«Ты ли это, пресвятой отче Сергие?»

А угодник отвечает:

«Я, раб божий Филарет».

Владыко спрашивают:

«Что же твоей чистоте угодно от моего недостоинства?»

А святой Сергий отвечает:

«Милости хощу».

«Кому же повелишь явить ее?»

А угодник и наименовал того попика, что за пьянство места лишен, и сам удалился; а владыко проснулись и думают: «К чему это причесть; простой это сон, или мечтание, или духоводительное видение?» И стали они размышлять и, как муж ума во всем свете именитого, находят, что это простой сон, потому что статочное ли дело, что святой Сергий, постник и доброго, строгого жития блюститель, ходатайствовал об иерее слабом, творящем житие с небрежением. Ну-с, хорошо: рассудили так его высокопреосвященство и оставили все это дело естественному оного течению, как было начато, а сами провели время, как им надлежало, и отошли опять в должный час ко сну. Но только что они снова опочили, как снова видение, и такое, что великий дух владыки еще в большее смятение повергло. Можете вообразить: грохот… такой страшный грохот, что ничем его невозможно выразить… Скачут… числа им нет, сколько рыцарей… несутся, все в зеленом убранстве, латы и перья, и кони что львы, вороные, а впереди их горделивый стратопедарх в таком же уборе, и куда помахнет темным знаменем, туда все и скачут, а на знамени змей. Владыко не знают, к чему этот поезд, а оный горделивец командует: «Терзайте, – говорит, – их: теперь нет их молитвенника», – и проскакал мимо; а за сим стратопедархом – его воины, а за ними, как стая весенних гусей тощих, потянулись скучные тени, и всё кивают владыке грустно и жалостно, и всё сквозь плач тихо стонут: «Отпусти его! – он один за нас молится». Владыко как изволили встать, сейчас посылают за пьяным попиком и расспрашивают: как и за кого он молится? А поп по бедности духовной весь перед святителем растерялся и говорит: «Я, владыко, как положено совершаю». И насилу его высокопреосвященство добились, что он повинился: «Виноват, – говорит, – в одном, что сам, слабость душевную имея и от отчаяния думая, что лучше жизни себя лишить, я всегда на святой проскомидии за без покаяния скончавшихся и руки на ся наложивших молюсь…» Ну, тут владыко и поняли, что то за тени пред ним в видении, как тощие гуси, плыли, и не восхотели радовать тех демонов, что впереди их спешили с губительством, и благословили попика: «Ступай, – изволили сказать, – и к тому не согрешай, а за кого молился – молись», – и опять его на место отправили. Так вот он, этакий человек, всегда таковы людям, что жизни борения не переносят, может быть полезен, ибо он уже от дерзости своего призвания не отступит и все будет за них создателю докучать, и тот должен будет их простить.

– Почему же «должен» ?

– А потому, что «толцытеся»; ведь это от него же самого повелено, так ведь уже это не переменится же-с.

– А скажите, пожалуйста, кроме этого московского священника за самоубийц разве никто не молится?

– А не знаю, право, как вам на это что доложить? Не следует, говорят, будто бы за них бога просить, потому что они самоуправцы, а впрочем, может быть, иные, сего не понимая, и о них молятся. На Троицу, не то на Духов день, однако, кажется, даже всем позволено за них молиться. Тогда и молитвы такие особенные читаются. Чудесные молитвы, чувствительные; кажется, всегда бы их слушал.

– Не знаю-с. Об этом надо спросить у кого-нибудь из начитанных: те, думается, должны бы знать; да как мне это ни к чему, так и не доводилось об этом говорить.

– А в служении вы не замечали, чтобы эти молитвы когда-нибудь повторялись?

– Нет-с, не замечал; да и вы, впрочем, на мои слова в этом не полагайтесь, потому что я ведь у службы редко бываю.

– Отчего же это?

– Занятия мои мне не позволяют.

– Вы иеромонах или иеродиакон?

– Нет, я еще просто в рясофоре.

– Все же ведь уже это значит, вы инок?

– Н… да-с; вообще это так почитают.

Богатырь-черноризец нимало этим замечанием не обиделся, а только пораздумал немножко и отвечал:

– Да, можно, и, говорят, бывали такие случаи; но только я уже стар: пятьдесят третий год живу, да и мне военная служба не в диковину.

– Разве вы служили в военной службе?

– Служил-с.

– Что же, ты из ундеров, что ли? – снова спросил его купец.

– Нет, не из ундеров.

– Так кто же; солдат, или вахтер, или помазок – чей возок?

– Нет, не угадали; но только я настоящий военный, при полковых делах был почти с самого детства.

– Значит, кантонист? – сердясь, добивался купец.

– Опять же нет.

– Так прах же тебя разберет, кто же ты такой?

– Я конэсер .

– Что-о-о тако-о-е?

– Я конэсер-с, конэсер, или, как простонароднее выразить, я в лошадях знаток и при ремонтерах состоял для их руководствования.

– Вот как!

– Да-с, не одну тысячу коней отобрал и отъездил. Таких зверей отучал, каковые, например, бывают, что встает на дыбы да со всего духу навзничь бросается и сейчас седоку седельною лукою может грудь проломить, а со мной этого ни одна не могла.

– Как же вы таких усмиряли?

– Я… я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, – она и усмиреет.

– Ну, а потом?

– Потом сойдешь, огладишь, дашь ей в глаза себе налюбоваться, чтобы в памяти у нее хорошее воображение осталось, да потом сядешь опять и поедешь.

– И лошадь после этого смирно идет?

– Смирно пойдет, потому лошадь умна, она чувствует, какой человек с ней обращается и каких он насчет ее мыслей. Меня, например, лошадь в этом рассуждении всякая любила и чувствовала. В Москве, в манеже, один конь был, совсем у всех наездников от рук отбился и изучил, профан, такую манеру, чтобы за колени седока есть. Просто, как черт, схватит зубищами, так всю коленную чашку и выщелушит. От него много людей погибло. Тогда в Москву англичанин Рарей приезжал, – «бешеный усмиритель» он назывался, – так она, эта подлая лошадь, даже и его чуть не съела, а в позор она его все-таки привела; но он тем от нее только и уцелел, что, говорят, стальной наколенник имел, так что она его хотя и ела за ногу, но не могла прокусить и сбросила; а то бы ему смерть; а я ее направил как должно.

– Расскажите, пожалуйста, как же вы это сделали?

– С божиею помощию-с, потому что, повторяю вам, я к этому дар имею. Мистер Рарей этот, что называется «бешеный укротитель», и прочие, которые за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на другую сторону башкой мотнуть; а я совсем противное тому средство изобрел; я, как только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: «Ничего, говорю, это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим. Англичанин этого не может постичь, а я постигну и помогу». Начальство согласилось. Тогда я говорю: «Выведите его за Дрогомиловскую заставу!» Вывели. Хорошо-с; свели мы его в поводьях в лощину к Филям, где летом господа на дачах живут. Я вижу: тут место просторное и удобное, и давай действовать. Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех шароварах да в картузе, а по голому телу имел тесменный поясок от святого храброго князя Всеволода-Гавриила из Новгорода, которого я за молодечество его сильно уважал и в него верил; а на том пояске его надпись заткана: «Чести моей никогда не отдам». В руках же у меня не было никакого особого инструмента, как опричь в одной – крепкая татарская нагайка с свинцовым головком в конце так не более яко в два фунта, а в другой – простой муравный горшок с жидким тестом. Ну-с, уселся я, а четверо человек тому коню морду поводьями в разные стороны тащат, чтобы он на которого-нибудь из них зубом не кинулся. А он, бес, видя, что на него ополчаемся, и ржет, и визжит, и потеет, и весь от злости трусится, сожрать меня хочет. Я это вижу и велю конюхам: «Тащите, говорю, скорее с него, мерзавца, узду долой». Те ушам не верят, что я им такое даю приказание, и глаза выпучили. Я говорю: «Что же вы стоите! или не слышите? Что я вам приказываю – вы то сейчас исполнять должны!» А они отвечают: «Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?» Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: «Снимай!» Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами – они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри. Он испужался, думает: «Что это такое?» А я скорее схватил с головы картуз в левую руку и прямо им коню еще больше на глаза теста натираю, а нагайкой его по боку щелк… Он ек да вперед, а я его картузом по глазам тру, чтобы ему совсем зрение в глазах замутить, а нагайкой еще по другому боку… Да и пошел, да и пошел его парить. Не даю ему ни продохнуть, ни проглянуть, все ему своим картузом по морде тесто размазываю, слеплю, зубным скрежетом в трепет привожу, пугаю, а по бокам с обеих сторон нагайкой деру, чтобы понимал, что это не шутка… Он это понял и не стал на одном месте упорствовать, а ударился меня носить. Носил он меня, сердечный, носил, а я его порол да порол, так что чем он усерднее носится, тем и я для него еще ревностнее плетью стараюсь, и, наконец, оба мы от этой работы стали уставать: у меня плечо ломит и рука не поднимается, да и он, смотрю, уже перестал коситься и язык изо рта вон посунул. Ну, тут я вижу, что он пардону просит, поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор и говорю: «Стой, собачье мясо, песья снедь!» да как дерну его книзу – он на колени передо мною и пал, и с той поры такой скромник сделался, что лучше требовать не надо: и садиться давался и ездил, но только скоро издох.

– Издох однако?

– Издох-с; гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера своего, видно, не мог преодолеть. А господин Рарей меня тогда, об этом прослышав, к себе в службу приглашал.

– Что же, вы служили у него?

– Отчего же?

– Да как вам сказать! Первое дело, что я ведь был конэсер и больше к этой части привык – для выбора, а не для отъездки, а ему нужно было только для одного бешеного усмирительства, а второе, что это с его стороны, как я полагаю, была одна коварная хитрость.

– Какая же?

– Хотел у меня секрет взять.

– А вы бы ему продали?

– Да, я бы продал.

– Так за чем же дело стало?

– Так… он сам меня, должно быть, испугался.

– Расскажите, сделайте милость, что это еще за история?

– Никакой-с особенной истории не было, а только он говорит: «Открой мне, братец, твой секрет – я тебе большие деньги дам и к себе в конэсеры возьму». Но как я никогда не мог никого обманывать, то и отвечаю: «Какой ж секрет? – это глупость». А он все с аглицкой, ученой точки берет, и не поверил; говорит: «Ну, если ты не хочешь так, в своем виде, открыть, то давай с тобою вместе ром пить». После этого мы пили вдвоем с ним очень много рому, до того, что он раскраснелся и говорит, как умел: «Ну, теперь, мол, открывай, что ты с конем делал?» А я отвечаю: «Вот что…» – да глянул на него как можно пострашнее и зубами заскрипел, а как горшка с тестом на ту пору при себе не имел, то взял да для примеру стаканом на него размахнул, а он вдруг, это видя, как нырнет – и спустился под стол, да потом как шаркнет к двери, да и был таков, и негде его стало и искать. Так с тех пор мы с ним уже и не видались.

– Поэтому вы к нему и не поступили?

– Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить меня опасался? А я бы очень к нему тогда хотел, потому что он мне, пока мы с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно, своего пути не обежишь, и надо было другому призванию следовать.

– А вы что же почитаете своим призванием?

– А не знаю, право, как вам сказать… Я ведь много что происходил, мне довелось быть-с и на конях, и под конями, и в плену был, и воевал, и сам людей бил, и меня увечили, так что, может быть, не всякий бы вынес.

– А когда же вы в монастырь пошли?

– Это недавно-с, всего несколько лет после всей прошедшей моей жизни.

– И тоже призвание к этому почувствовали?

– М… н…н…не знаю, как это объяснить… впрочем, надо полагать, что имел-с.

– Почему же вы это так… как будто не наверное говорите?

– Да потому, что как же наверное сказать, когда я всей моей обширной протекшей жизненности даже обнять не могу?

– Это отчего?

– Оттого-с, что я многое даже не своею волею делал.

– А чьею же?

– По родительскому обещанию.

– И что же такое с вами происходило по родительскому обещанию?

– Всю жизнь свою я погибал, и никак не мог погибнуть.

– Будто так?

– Именно так-с.

– Расскажите же нам, пожалуйста, вашу жизнь.

– Отчего же, что вспомню, то, извольте, могу рассказать, но только я иначе не могу-с, как с самого первоначала.

– Сделайте одолжение. Это тем интереснее будет.

– Ну уж не знаю-с, будет ли это сколько-нибудь интересно, а извольте слушать.

Мы плыли по Ладожскому озеру от острова Коневца к Валааму и на пути зашли по корабельной надобности в пристань к Кореле. Здесь многие из нас полюбопытствовали сойти на берег и съездили на бодрых чухонских лошадках в пустынный городок. Затем капитан изготовился продолжать путь, и мы снова отплыли.

После посещения Корелы весьма естественно, что речь зашла об этом бедном, хотя и чрезвычайно старом русском поселке, грустнее которого трудно что-нибудь выдумать. На судне все разделяли это мнение, и один из пассажиров, человек склонный к философским обобщениям и политической шутливости, заметил, что он никак не может понять: для чего это неудобных в Петербурге людей принято отправлять куда-нибудь в более или менее отдаленные места, от чего, конечно, происходит убыток казне на их провоз, тогда как тут же, вблизи столицы, есть на Ладожском берегу такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения и ужасною скукою гнетущей, скупой природы.

– Я уверен, – сказал этот путник, – что в настоящем случае непременно виновата рутина, или в крайнем случае, может быть, недостаток подлежащих сведений.

Кто-то, часто здесь путешествующий, ответил на это, что будто и здесь разновременно живали какие-то изгнанники, но только все они недолго будто выдерживали.

– Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже и понять не мог). Так, приехавши сюда, он долго храбрился и все надеялся какое-то судбище поднять; а потом как запил, так до того пил, что совсем с ума сошел и послал такую просьбу, чтобы его лучше как можно скорее велели «расстрелять или в солдаты отдать, а за неспособностью повесить».

– Какая же на это последовала резолюция?

– М… н…не знаю, право; только он все равно этой резолюции не дождался: самовольно повесился.

– И прекрасно сделал, – откликнулся философ.

– Прекрасно? – переспросил рассказчик, очевидно купец, и притом человек солидный и религиозный.

– А что же? по крайней мере умер, и концы в воду.

– Как же концы в воду-с? А на том свете что ему будет? Самоубийцы, ведь они целый век будут мучиться. За них даже и молиться никто не может.

Философ ядовито улыбнулся, но ничего не ответил, но зато и против него и против купца выступил новый оппонент, неожиданно вступившийся за дьячка, совершившего над собою смертную казнь без разрешения начальства.

Это был новый пассажир, который ни для кого из нас незаметно присел с Коневца. Он до сих пор молчал, и на него никто не обращал никакого внимания, но теперь все на него оглянулись, и, вероятно, все подивились, как он мог до сих пор оставаться незамеченным. Это был человек огромного роста, с смуглым открытым лицом и густыми волнистыми волосами свинцового цвета: так странно отливала его проседь. Он был одет в послушничьем подряснике с широким монастырским ременным поясом и в высоком черном суконном колпачке. Послушник он был или постриженный монах – этого отгадать было невозможно, потому что монахи ладожских островов не только в путешествиях, но и на самых островах не всегда надевают камилавки, а в сельской простоте ограничиваются колпачками. Этому новому нашему сопутнику, оказавшемуся впоследствии чрезвычайно интересным человеком, по виду можно было дать с небольшим лет за пятьдесят; но он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого. Казалось, что ему бы не в ряске ходить, а сидеть бы ему на «чубаром» да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как «смолой и земляникой пахнет темный бор».

Но, при всем этом добром простодушии, не много надо было наблюдательности, чтобы видеть в нем человека много видевшего и, что называется, «бывалого». Он держался смело, самоуверенно, хотя и без неприятной развязности, и заговорил приятным басом с повадкою.

– Это все ничего не значит, – начал он, лениво и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх по-гусарски закрученных седых усов. – Я, что вы насчет того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю. И что за них будто некому молиться – это тоже пустяки, потому что есть такой человек, который все их положение самым легким манером очень просто может поправить.

Его спросили: кто же это такой человек, который ведает и исправляет дела самоубийц после их смерти?

– А вот кто-с, – отвечал богатырь-черноризец, – есть в московской епархии в одном селе попик – прегорчающий пьяница, которого чуть было не расстригли, – так он ими орудует.

– Как же вам это известно?

– А помилуйте-с, это не я один знаю, а все в московском округе про то знают, потому что это дело шло через самого высокопреосвященного митрополита Филарета.

Вышла маленькая пауза, и кто-то сказал, что все это довольно сомнительно.

Черноризец нимало не обиделся этим замечанием и отвечал:

– Да-с, оно по первому взгляду так-с, сомнительно-с. И что тут удивительного, что оно нам сомнительным кажется, когда даже сами его высокопреосвященство долго этому не верили, а потом, получив верные тому доказательства, увидали, что нельзя этому не верить и поверили?

Пассажиры пристали к иноку с просьбою рассказать эту дивную историю, и он от этого не отказался и начал следующее:

– Повествуют так, что пишет будто бы раз один благочинный высокопреосвященному владыке, что будто бы, говорит, так и так, этот попик ужасная пьяница, – пьет вино и в приходе не годится. И оно, это донесение, по одной сущности было справедливо. Владыко и велели прислать к ним этого попика в Москву. Посмотрели на него и видят, что действительно этот попик запивашка, и решили, что быть ему без места. Попик огорчился и даже перестал пить, и все убивается и оплакивает: «До чего, думает, я себя довел, и что мне теперь больше делать, как не руки на себя наложить? Это одно, говорит, мне только и осталося; тогда, по крайней мере, владыко сжалятся над моею несчастною семьею и дочери жениха дадут, чтобы он на мое место заступил и семью мою питал». Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: «Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я не скотина: я не без души, – куда потом моя душа пойдет?» И стал он от этого часу еще больше скорбеть. Ну, хорошо: скорбит он и скорбит, а владыко решили, что быть ему за его пьянство без места, и легли однажды после трапезы на диванчик с книжкой отдохнуть и заснули. Ну, хорошо: заснули они или этак только воздремали, как вдруг видят, будто к ним в келию двери отворяются. Они и окликнули: «Кто там?», потому что думали, будто служка им про кого-нибудь доложить пришел; ан, вместо служки, смотрят – входит старец, добрый-предобрый, и владыко его сейчас узнали, что это преподобный Сергий.

Владыко и говорят:

«Ты ли это, пресвятой отче Сергие?»

А угодник отвечает:

«Я, раб божий Филарет».

Владыко спрашивают:

«Что же твоей чистоте угодно от моего недостоинства?»

А святой Сергий отвечает:

«Милости хощу».

«Кому же повелишь явить ее?»

А угодник и наименовал того попика, что за пьянство места лишен, и сам удалился; а владыко проснулись и думают: «К чему это причесть; простой это сон, или мечтание, или духоводительное видение?» И стали они размышлять и, как муж ума во всем свете именитого, находят, что это простой сон, потому что статочное ли дело, что святой Сергий, постник и доброго, строгого жития блюститель, ходатайствовал об иерее слабом, творящем житие с небрежением. Ну-с, хорошо: рассудили так его высокопреосвященство и оставили все это дело естественному оного течению, как было начато, а сами провели время, как им надлежало, и отошли опять в должный час ко сну. Но только что они снова опочили, как снова видение, и такое, что великий дух владыки еще в большее смятение повергло. Можете вообразить: грохот… такой страшный грохот, что ничем его невозможно выразить… Скачут… числа им нет, сколько рыцарей… несутся, все в зеленом убранстве, латы и перья, и кони что львы, вороные, а впереди их горделивый стратопедарх в таком же уборе, и куда помахнет темным знаменем, туда все и скачут, а на знамени змей. Владыко не знают, к чему этот поезд, а оный горделивец командует: «Терзайте, – говорит, – их: теперь нет их молитвенника», – и проскакал мимо; а за сим стратопедархом – его воины, а за ними, как стая весенних гусей тощих, потянулись скучные тени, и всё кивают владыке грустно и жалостно, и всё сквозь плач тихо стонут: «Отпусти его! – он один за нас молится». Владыко как изволили встать, сейчас посылают за пьяным попиком и расспрашивают: как и за кого он молится? А поп по бедности духовной весь перед святителем растерялся и говорит: «Я, владыко, как положено совершаю». И насилу его высокопреосвященство добились, что он повинился: «Виноват, – говорит, – в одном, что сам, слабость душевную имея и от отчаяния думая, что лучше жизни себя лишить, я всегда на святой проскомидии за без покаяния скончавшихся и руки на ся наложивших молюсь…» Ну, тут владыко и поняли, что то за тени пред ним в видении, как тощие гуси, плыли, и не восхотели радовать тех демонов, что впереди их спешили с губительством, и благословили попика: «Ступай, – изволили сказать, – и к тому не согрешай, а за кого молился – молись», – и опять его на место отправили. Так вот он, этакий человек, всегда таковы людям, что жизни борения не переносят, может быть полезен, ибо он уже от дерзости своего призвания не отступит и все будет за них создателю докучать, и тот должен будет их простить.

– Почему же «должен» ?

– А потому, что «толцытеся»; ведь это от него же самого повелено, так ведь уже это не переменится же-с.

– А скажите, пожалуйста, кроме этого московского священника за самоубийц разве никто не молится?

– А не знаю, право, как вам на это что доложить? Не следует, говорят, будто бы за них бога просить, потому что они самоуправцы, а впрочем, может быть, иные, сего не понимая, и о них молятся. На Троицу, не то на Духов день, однако, кажется, даже всем позволено за них молиться. Тогда и молитвы такие особенные читаются. Чудесные молитвы, чувствительные; кажется, всегда бы их слушал.

– Не знаю-с. Об этом надо спросить у кого-нибудь из начитанных: те, думается, должны бы знать; да как мне это ни к чему, так и не доводилось об этом говорить.

– А в служении вы не замечали, чтобы эти молитвы когда-нибудь повторялись?

– Нет-с, не замечал; да и вы, впрочем, на мои слова в этом не полагайтесь, потому что я ведь у службы редко бываю.

– Отчего же это?

– Занятия мои мне не позволяют.

– Вы иеромонах или иеродиакон?

– Нет, я еще просто в рясофоре.

– Все же ведь уже это значит, вы инок?

– Н… да-с; вообще это так почитают.

Богатырь-черноризец нимало этим замечанием не обиделся, а только пораздумал немножко и отвечал:

– Да, можно, и, говорят, бывали такие случаи; но только я уже стар: пятьдесят третий год живу, да и мне военная служба не в диковину.

– Разве вы служили в военной службе?

– Служил-с.

– Что же, ты из ундеров, что ли? – снова спросил его купец.

– Нет, не из ундеров.

– Так кто же; солдат, или вахтер, или помазок – чей возок?

– Нет, не угадали; но только я настоящий военный, при полковых делах был почти с самого детства.

– Значит, кантонист? – сердясь, добивался купец.

– Опять же нет.

– Так прах же тебя разберет, кто же ты такой?

– Я конэсер .

– Что-о-о тако-о-е?

– Я конэсер-с, конэсер, или, как простонароднее выразить, я в лошадях знаток и при ремонтерах состоял для их руководствования.

– Вот как!

– Да-с, не одну тысячу коней отобрал и отъездил. Таких зверей отучал, каковые, например, бывают, что встает на дыбы да со всего духу навзничь бросается и сейчас седоку седельною лукою может грудь проломить, а со мной этого ни одна не могла.

– Как же вы таких усмиряли?

– Я… я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, – она и усмиреет.

– Ну, а потом?

– Потом сойдешь, огладишь, дашь ей в глаза себе налюбоваться, чтобы в памяти у нее хорошее воображение осталось, да потом сядешь опять и поедешь.

– И лошадь после этого смирно идет?

– Смирно пойдет, потому лошадь умна, она чувствует, какой человек с ней обращается и каких он насчет ее мыслей. Меня, например, лошадь в этом рассуждении всякая любила и чувствовала. В Москве, в манеже, один конь был, совсем у всех наездников от рук отбился и изучил, профан, такую манеру, чтобы за колени седока есть. Просто, как черт, схватит зубищами, так всю коленную чашку и выщелушит. От него много людей погибло. Тогда в Москву англичанин Рарей приезжал, – «бешеный усмиритель» он назывался, – так она, эта подлая лошадь, даже и его чуть не съела, а в позор она его все-таки привела; но он тем от нее только и уцелел, что, говорят, стальной наколенник имел, так что она его хотя и ела за ногу, но не могла прокусить и сбросила; а то бы ему смерть; а я ее направил как должно.

– Расскажите, пожалуйста, как же вы это сделали?

– С божиею помощию-с, потому что, повторяю вам, я к этому дар имею. Мистер Рарей этот, что называется «бешеный укротитель», и прочие, которые за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на другую сторону башкой мотнуть; а я совсем противное тому средство изобрел; я, как только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: «Ничего, говорю, это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим. Англичанин этого не может постичь, а я постигну и помогу». Начальство согласилось. Тогда я говорю: «Выведите его за Дрогомиловскую заставу!» Вывели. Хорошо-с; свели мы его в поводьях в лощину к Филям, где летом господа на дачах живут. Я вижу: тут место просторное и удобное, и давай действовать. Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех шароварах да в картузе, а по голому телу имел тесменный поясок от святого храброго князя Всеволода-Гавриила из Новгорода, которого я за молодечество его сильно уважал и в него верил; а на том пояске его надпись заткана: «Чести моей никогда не отдам». В руках же у меня не было никакого особого инструмента, как опричь в одной – крепкая татарская нагайка с свинцовым головком в конце так не более яко в два фунта, а в другой – простой муравный горшок с жидким тестом. Ну-с, уселся я, а четверо человек тому коню морду поводьями в разные стороны тащат, чтобы он на которого-нибудь из них зубом не кинулся. А он, бес, видя, что на него ополчаемся, и ржет, и визжит, и потеет, и весь от злости трусится, сожрать меня хочет. Я это вижу и велю конюхам: «Тащите, говорю, скорее с него, мерзавца, узду долой». Те ушам не верят, что я им такое даю приказание, и глаза выпучили. Я говорю: «Что же вы стоите! или не слышите? Что я вам приказываю – вы то сейчас исполнять должны!» А они отвечают: «Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?» Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: «Снимай!» Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами – они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри. Он испужался, думает: «Что это такое?» А я скорее схватил с головы картуз в левую руку и прямо им коню еще больше на глаза теста натираю, а нагайкой его по боку щелк… Он ек да вперед, а я его картузом по глазам тру, чтобы ему совсем зрение в глазах замутить, а нагайкой еще по другому боку… Да и пошел, да и пошел его парить. Не даю ему ни продохнуть, ни проглянуть, все ему своим картузом по морде тесто размазываю, слеплю, зубным скрежетом в трепет привожу, пугаю, а по бокам с обеих сторон нагайкой деру, чтобы понимал, что это не шутка… Он это понял и не стал на одном месте упорствовать, а ударился меня носить. Носил он меня, сердечный, носил, а я его порол да порол, так что чем он усерднее носится, тем и я для него еще ревностнее плетью стараюсь, и, наконец, оба мы от этой работы стали уставать: у меня плечо ломит и рука не поднимается, да и он, смотрю, уже перестал коситься и язык изо рта вон посунул. Ну, тут я вижу, что он пардону просит, поскорее с него сошел, протер ему глаза, взял за вихор и говорю: «Стой, собачье мясо, песья снедь!» да как дерну его книзу – он на колени передо мною и пал, и с той поры такой скромник сделался, что лучше требовать не надо: и садиться давался и ездил, но только скоро издох.

– Издох однако?

– Издох-с; гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера своего, видно, не мог преодолеть. А господин Рарей меня тогда, об этом прослышав, к себе в службу приглашал.

– Что же, вы служили у него?

– Отчего же?

– Да как вам сказать! Первое дело, что я ведь был конэсер и больше к этой части привык – для выбора, а не для отъездки, а ему нужно было только для одного бешеного усмирительства, а второе, что это с его стороны, как я полагаю, была одна коварная хитрость.

– Какая же?

– Хотел у меня секрет взять.

– А вы бы ему продали?

– Да, я бы продал.

– Так за чем же дело стало?

– Так… он сам меня, должно быть, испугался.

– Расскажите, сделайте милость, что это еще за история?

– Никакой-с особенной истории не было, а только он говорит: «Открой мне, братец, твой секрет – я тебе большие деньги дам и к себе в конэсеры возьму». Но как я никогда не мог никого обманывать, то и отвечаю: «Какой ж секрет? – это глупость». А он все с аглицкой, ученой точки берет, и не поверил; говорит: «Ну, если ты не хочешь так, в своем виде, открыть, то давай с тобою вместе ром пить». После этого мы пили вдвоем с ним очень много рому, до того, что он раскраснелся и говорит, как умел: «Ну, теперь, мол, открывай, что ты с конем делал?» А я отвечаю: «Вот что…» – да глянул на него как можно пострашнее и зубами заскрипел, а как горшка с тестом на ту пору при себе не имел, то взял да для примеру стаканом на него размахнул, а он вдруг, это видя, как нырнет – и спустился под стол, да потом как шаркнет к двери, да и был таков, и негде его стало и искать. Так с тех пор мы с ним уже и не видались.

– Поэтому вы к нему и не поступили?

– Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить меня опасался? А я бы очень к нему тогда хотел, потому что он мне, пока мы с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно, своего пути не обежишь, и надо было другому призванию следовать.

– А вы что же почитаете своим призванием?

– А не знаю, право, как вам сказать… Я ведь много что происходил, мне довелось быть-с и на конях, и под конями, и в плену был, и воевал, и сам людей бил, и меня увечили, так что, может быть, не всякий бы вынес.

– А когда же вы в монастырь пошли?

– Это недавно-с, всего несколько лет после всей прошедшей моей жизни.

– И тоже призвание к этому почувствовали?

– М… н…н…не знаю, как это объяснить… впрочем, надо полагать, что имел-с.

– Почему же вы это так… как будто не наверное говорите?

– Да потому, что как же наверное сказать, когда я всей моей обширной протекшей жизненности даже обнять не могу?

– Это отчего?

– Оттого-с, что я многое даже не своею волею делал.

– А чьею же?

– По родительскому обещанию.

– И что же такое с вами происходило по родительскому обещанию?

– Всю жизнь свою я погибал, и никак не мог погибнуть.

– Будто так?

– Именно так-с.

– Расскажите же нам, пожалуйста, вашу жизнь.

– Отчего же, что вспомню, то, извольте, могу рассказать, но только я иначе не могу-с, как с самого первоначала.

– Сделайте одолжение. Это тем интереснее будет.

– Ну уж не знаю-с, будет ли это сколько-нибудь интересно, а извольте слушать.

Повесть Лескова «Очарованный странник» не перестаёт интриговать каждое новое поколение читателей. Уже само название таит в себе увлекательную загадку и одновременно подсказку, ведь его правильная трактовка способствует раскрытию задумки автора. Идея создания истории о жизни и приключениях русского странника появилась у Лескова в 1872 году после путешествия по Ладожскому озеру и посещения островов, на которых располагались монастыри. Первая версия произведения была написана автором буквально за полгода и озаглавлена по-другому, но она показалась редактору не доработанной. Окончательный вариант напечатали уже в 1873, после корректировок и прочтения для избранных слушателей.

Николай Лесков неслучайно выбрал для своего произведения повествование в виде сказа. Это позволило автору глубже погрузить читателей в соответствующий событиям период времени, тоньше передать атмосферу жизни простого народа (главный герой из крепостных). Писатель создал свою особую традицию использования разговорных выражений и выдуманных словообразований. Они немного сложны для современного восприятия, но это не мешает наслаждаться историей Ивана Северьяныча Флягина (Голована), ведущейся от первого лица со 2-й по 19 главы (в 1-й и 20 действует рассказчик).

По замыслу автора главный герой повести постоянно находится в пути - физическом и духовном поиске. Без сомнения, он - грешник, но признавший свои проступки, искренне противостоящий искушениям, стремящийся искупить вину через испытания. Дорога Флягина ещё не окончена, но он уже вступил на праведный путь, найдя своё очарование жизнью не только в любовании окружающим миром, но и в служении Родине, готовности умирать за народ. Правильнее и интереснее «Очарованный странник» читать онлайн полностью. Также произведение легко скачать на нашем сайте.

Похожие публикации